Между моим вопросом, обычно столь стремительным, что мог показаться вызывающим, и своим ответом он всегда оставлял небольшую паузу для размышления, она была следствием его неуверенности в том, что он может сходу правильно ответить, опасения поддаться врожденной склонности к немедленному ответу, его привычки держать под контролем все свои реакции. Он понимал также, что его ответ имеет большое значение и мысленно тщательно его взвешивал. Где-то выше я уже говорил о нашем возмужании, нашей ранней зрелости. Но зрелость приходит обычно в результате долгого накопления опыта и требует много времени, у нас же времени нет. История не дает нам времени для ошибок и уроков, мы не имеем права ошибаться — это слишком дорого стоит. И его возмужание проистекало от зрелой убежденности, от его способности видеть себя со стороны, действовать в строгом соответствии с собственным практическим знанием обстановки на каждый данный день, чутко улавливать позывные действительности и, наконец, свято верить в то, что люди, за чью жизнь он отвечает — все вместе и каждый в отдельности, — важнее, чем его особа, чем его собственное «я». Его зрелость заключалась в способности преодолеть это «я», и это не только способность, но и результат постоянных усилий, самоотречения, которое окупается чувством живой, активной солидарности, сознанием того, что ты вырвался из одиночества. Потребность в чувстве локтя, сознание, что оно есть, тоже определяет масштабы личности. Важен был не я и не он, важно было одержать победу: как будем действовать?
В эту бессонную ночь я чувствовал, что становлюсь кем-то другим, кем-то, кто думает иначе, по-иному реагирует на мир, иначе себя в нем ощущает; перемена произошла в глубоких тайниках сознания, была радикальной, делала невозможной любую связь с тем миром, из которого я вышел, не было больше моего одинокого «я», с чьей смертью должен был наступить конец света, потому что теперь я представлял собой нечто гораздо большее, чем просто собственное «я». Ликэ терпеливо формировал мою личность, он помог мне даже своим уходом: при нем я старался во всем ему подражать, предоставляя ему думать за меня, решать за меня, а когда он ушел, я на некоторое время растерялся, потом понял, что стал самим собой, могу руководить своими поступками, принимать самостоятельные решения, действовать эффективно. Правда, я больше ничего о нем не знал, даже имени, но он мне передал главное: эту свою открытость миру, приятие других людей, свой пафос — страстный, но объективный, свой трудный и мудрый опыт, высокое знание мелочей повседневности. Коммунизм — это мысль, получившая жизнь. С этой мыслью мир стал более сильным, более упорядоченным, время стало энергией, тесным содружеством, вечностью.
Я чувствовал себя спокойно. Под утро все-таки разделся, главным образом, чтобы не испугать тетю, и задремал. Она мне принесла кофе — так называлась бурда из суррогата — и легкий завтрак. Сухая и чопорная, тетя сказала, что, по ее мнению, происходит что-то тревожное: она ходила за покупками и на обратном пути заметила у ворот какого-то господина, он курил и читал газету. Я поблагодарил, оделся, внимательно проверил карманы — что-то было не в порядке. Как я уже говорил, тетушка никогда не ходила за покупками, а даже если бы на этот раз и пошла, ни за что не обратила бы внимания на кого-то, кто читает газету, стоя у них в аллее, и не подумала бы, что существует какая-то связь между ним и моим пребыванием в ее квартире; в том мире, в котором она продолжала жить, такие апперцепции не вырабатывались. Я выпил кофе, но к завтраку не притронулся. Когда позвонили, длинно, настойчиво, ток пробежал по моему телу, оно отозвалось коротким вибрированием. И только. Двери открыла моя тетя, молодчики извинились за беспокойство, с ней они были приторно вежливы, со мной оживленно фамильярны — я должен к ним заглянуть, чтобы уладить маленькую формальность, — тетушка выглядела так, будто принимала высоких и дорогих гостей, все вместе было похоже на восхитительный воздушный балет. Я спокойно молчал.
На лестнице один из них весело сказал: смотри, пожалуйста, нам уже не нравится спать дома, у мамочки. Другой, невысокий и толстый, устало бросил: ладно, заткнись. По дороге в машине никто не сказал ни слова. На «базе», после того как у меня отобрали часы, документы и шнурки — галстука не было, меня водворили в комнату, где были две койки, размещенные одна над другой, и большое количество знакомых. Улучив момент, ко мне подошел Василе: послушай… у тебя мать та-ка-я… высокая, крепкая… Да… И она разговаривает… как бы это выразиться… немножко отрывисто… Да. Послушай (он опустил глаза), я был на допросе, ждал своей очереди у кабинета Тафлара. Она пришла и сказала одному из этих: теперь я знаю, где он. Когда это было? — осведомился я. Вчера вечером. Тот спросил: где? Она посмотрела на него сверху вниз: я это скажу только господину полицейскому комиссару. И вошла в кабинет. Она там пробыла недолго. Василе отодвинулся. Явственно прозвучал голос Карлы-Шарлоты: ес-ли у те-бя хо-ле-ра… Позже я узнал: за мной пришли на квартиру Карлы-Шарлоты среди дня, но меня не застали. Откуда мама узнала, где я собираюсь ночевать? Интуиция, обычно присущая сыщикам? Ее предупредила тетушка, которая терпеть ее не могла, с которой они уже два года как не виделись? Почему? Ей показалось подозрительным мое поведение? Может быть, к ней приходил и Вали, ее родной брат, с просьбой спрятать (и она ему отказала), может быть, она связала мою просьбу с просьбой отца? Не знаю. Мама, во всяком случае, повела себя энергично, даже проявила инициативу. С тех пор она, то есть мама, ни разу не пришла повидаться со мной. Моими делами занимались ее братья, мои два дяди. Я не жалею о том, что она не была: о чем бы мы говорили?
Шок от ареста был сильно смягчен тем, что однажды я уже проходил эту процедуру, не совсем при тех же обстоятельствах, но я получил закалку, знал сценарий. Как в древнегреческих трагедиях, когда, как блины, пекли Антигону за Антигоной, чуть не каждый год новую, в которой поэты не имели права изменить ни установленные исходные данные, ни раз навсегда сделанные выводы, ни основные сюжетные линии, а лишь