Хотя нам говорили о тех, кто уже бывал в подобных переделках, приучали к мысли о том, что это может случиться и с нами, все-таки я испытал легкий шок, когда у меня отобрали документы, шнурки от ботинок, чтобы я не повесился, ведь это бы нарушило установленные правила, и часы, главное часы. На этом закончилось мое существование как гражданина, меня изъяли из общества, и не было сомнения в том, что при первой же возможности я попытаюсь покончить с собой, оставить их в дураках, лишив суверенного права меня убить; ну что ж, ладно; но то, что они отняли часы, меня потрясло: чисто метафизическая идея у таких вот паршивых крыс — упразднить время. Они не просто отобрали часы, они отменили для меня категорию времени, я не только вне общества, но и вне времени, идею эту они проводили с определенной последовательностью, так, например, допрашивали преимущественно по ночам, может быть, из какого-то романтического демонизма, черт их знает. Все обстоит так же и здесь, в этой комнате, где окна все равно что нет, оно едва светится: там, вероятно, внутренний двор; лампочка под потолком горит круглые сутки, без часов день и ночь смешались, строгая очередность нарушилась, дни перепутались, ночью я пишу, днем сплю, а может быть, так мне только кажется, время разладилось, но движется еще и потому, что пространства здесь, в сущности, тоже нет.
Правда, с тех пор, как я сюда попал, оно меня больше не интересует — это тоже не важно. Разве что в самом начале, когда меня так ошарашили, вывели из ритма наручного микрокосма, из цикла вращения земли, я растерялся, был в постоянном напряжении, все старался определить, который час; теперь же у меня нет даже потребности в маленьком сердце, некогда стучавшем на моей руке, я чувствую себя вне времени, начинаю ощущать вкус холодной, прозрачной вечности. Важно не цепляться за время, за часы, и тогда события твоей жизни куда-то отступают, даже ощущения кажутся все более далекими, чужими, боль от раны на ноге словно находится теперь рядом, отдельно от меня, как посторонний предмет. Но достичь всего этого нелегко, хотя, как уже говорилось, тренировался я много. Быть может, сознательно приучая себя к мысли о смерти, я это делал просто из трусости, но маленькие хитрости дозволены в более чем неравной борьбе, так как битву нужно выиграть. Непременно. Думаю, я готов войти в великое море молчания. После приговора Василе мне сказал: теперь твоя смерть принадлежит партии, ты обязан стать примером для остальных. Должен показать им — такое возможно. Мне надлежит рассматривать свою смерть, как акт знаменательный, смотреть на нее со стороны, словно это чей-то чужой пример, словно это не моя, а чья-то чужая смерть. Сумею ли?
При первом аресте я допустил большую оплошность, правда, этому способствовали и сами обстоятельства, — я непозволительно много ломал себе голову над тем, что они знают, как мне ответить на тот или иной вопрос. Я основательно подорвал свою силу сопротивления, так как стал вести воображаемые диалоги с людьми, которых не знал (в сущности, это не люди, а функции), представляя себе различные ситуации, в которые я попадаю. Занятие, прямо скажем, изнурительное и бесполезное. Когда меня арестовали во второй раз, все было ясно и для них и для меня, никаких мысленных дискуссий я не вел, мне оставалось одно — молчание; и разница заключалась не только в этом, теперь у меня уже был выдающийся образец для подражания, мне его передал другой. Объясню конкретнее. Был у меня товарищ, мы с ним учились еще в школе, жили почти рядом, иногда я приходил к нему домой, встречался там с другими соучениками и приятелями, приходил, естественно, в гимназической форме с личным номером [20], его брат и сестра знали мою фамилию, знали они и фамилии других его товарищей. Прошло какое-то время, большинство из нас вступили в движение революционной молодежи, и тогда мы узнали, что ходить следует только когда это надо и только к тому, к кому надо, и что открывать свое имя вообще не полагается; но в случае с Томой делать было нечего, меня знали, и все тут. Два года как мы работали каждый в своей организации, виделись редко, но виделись, вероятно, надо было прервать всякие отношения, но между нами существовала тесная дружба, какая завязывается только в ранней юности.
У Томы при аресте нашли целую пачку газет «Ромыния либерэ» [21], дочь бакалейщика с первого этажа, мадемуазель Бадя, села в полицейскую машину и вместе с агентами охранки объехала всех, кто бывал у этого нашего друга. Ее никто к этому не принуждал, она так поступила для собственного удовольствия. Нас взяли совершенно неожиданно, никто не понимал, что к чему, но когда мы оказались все вместе и узнали об аресте Томы, то поняли, что аресты производились наобум, вместе с нами попали и давние соученики, ничего общего с Движением не имевшие. Хотя они мало что знали, но кое о чем догадывались, поскольку до того, как мы вступили в организацию, разговоры в нашей среде велись самые разные. Что было известно в полиции о каждом из нас? Что могли бы рассказать наши бывшие соученики, которые не вступили в Союз Коммунистической Молодежи? Я лихорадочно думал, пытался представить себе разные варианты, предугадать коварные вопросы, подыскать правдоподобные ответы — хотел выпутаться, спастись.
Я волновался, нервничал, не могу сказать, чтобы мне было страшно, я не боялся пытки, но говорил себе, что если они ничего толком не знают, а только подозревают, то у меня есть шансы спастись. Ну, а если им все-таки что-то известно, как отвечать? Я метался в надежде выбраться отсюда, снова быть полезным, растрачивал при этом энергию и, если бы события не повернулись неожиданным образом, мог бы стать добычей страха; не уверен, но вполне возможно.
Вы ведь знали, доктор, — не правда ли? — что я вернусь все к тому же. Дав тетрадь, вы предоставили мне полную возможность писать о чем угодно, рассказывать о родителях, тема для вас неинтересная (хотя, затронув проблему причинной связи, коснувшись вопроса о заряде внутренних сил, вы сможете сделать определенные наблюдения, я даже догадываюсь, какие —