Алгоритм – это просто рецепт: возьмите два яйца, разбейте их, перемешайте в разогретой сковороде с небольшим количеством масла – и вуаля, порция яичницы-болтуньи готова. Поселитесь в доме, окруженном полями, пропалывайте сорняки, избавляйтесь от вредителей, увеличьте сочность кукурузы за счет ее цветов… Нужно просто оставить запущенный алгоритм работать в течение определенного времени, и можно увидеть, как его последняя версия успешно спровоцировала шестое массовое вымирание. Из-за того, что люди хотели избежать умеренного глобального потепления раннего голоцена, их алгоритм в итоге привел к гораздо более серьезному глобальному потеплению. Из-за того, что люди хотели вырваться из паутины судьбы и избежать пугающей петлистой структуры бытия – палеолитическое царство Трикстера, – они решили повысить ставки и еще больше запутались в паутине судьбы.
Разве это не сюжет любой трагедии? И это неудивительно, потому что трагедия повествует о том, как люди просчитывают агрологистику; расчеты неизбежно ограниченны, так как являются симптомом агрологистики, логистики определенного агрокультурного варианта (месопотамского) и его логической структуры [52]. Логистика – это то, как все организовано и реализовано; эта организация имеет скрытую логику, в которой подчас трудно разобраться. Разница, возможно, похожа на разницу между неосознанным и осознанным поведением. Одного взгляда на то, как фосфор, важный сельскохозяйственный химикат, повлиял на биосферу, будет достаточно, чтобы убедить любого в том, что у агрологистики есть проблемы. Модус трагедии, в котором мы столкнулись лицом к лицу с нынешней экологической чрезвычайной ситуацией, – это эстетический продукт того самого алгоритма, который породил эту чрезвычайную ситуацию.
Как нам найти выход из пространства трагедии? Это вопрос, который в более широком контексте означает, как нам найти выход из пространства агрологистической конфигурации, которой теперь нужна целая отрасль и вычислительные протезы для поддержания ее производительности. Жизнь как таковая – трагическое понятие. Подумайте только о бедном Эдипе, пригвожденном к склону той горы: маленький мальчик, едва живой. Жизнь означает едва живой.
Агрологистика была эффективна с самого начала: вы превращаете свои сельхозугодья в пустыню и движетесь на запад. Вскоре развивается патриархат как прямое следствие агрологистического функционирования. Затем быстро возникает массивная деспотичная социальная иерархия со своим царем – Эдип выступает жертвой синдрома, связанного с некомпетентными царями-отцами, который можно назвать комплексом Лая [53]. История цивилизации выглядит как долгое отступление от непреднамеренных последствий. Поразительно, что некоторые люди («жители Запада»), с радостью и несмотря ни на что, позволяли программе работать, работать и работать, – вскоре после ее запуска она стала крайне неприятной. Не исключено, что и умеренное потепление голоцена само по себе было вызвано крупномасштабным сельским хозяйством, что подводит нас к мысли о наличии двух фаз антропоцена [54]. В любом случае то, что называется Природой, представляет собой просто равномерную периодичность голоценовых систем Земли. Либо она была искусственной конструкцией, созданной, по крайней мере частично, людьми, либо она была удачным стечением обстоятельств для возведения антропоцентрического театра военных действий, обеспечившего достаточно удобный нечеловеческий фон, на который агрологистика могла положиться и больше о нем не думать.
Тонкая, жесткая граница между жизнью и не-жизнью, установленная функционированием агрологистического программного обеспечения, – это ключевой компонент мира, образованного этим функционированием. Если нам не нравится произошедшее, нам придется поискать другую идею того, что бы ни называлось формой жизни. Нам придется ослабить границу между жизнью и не-жизнью. Стандартный утилитаризм, закодированный в месопотамском пространстве, содержит неявную аксиому: чем больше существования, тем лучше, каким бы ни было качество этого существования. В конечном итоге это порождает популяционный парадокс, обсуждение которого во многом запретная тема даже для прогрессивных гуманитариев, проживающих в месопотамском пространстве. Согласно этому парадоксу, триллионы людей, существующих в состоянии, близком к состоянию «мусульманина» у Примо Леви, всегда лучше, чем миллиарды людей, живущих в состоянии абсолютного экстаза [55].
Тот факт, что при раздувании до такого масштаба все начинает выглядеть совершенно абсурдно, должен служить предостережением, что во времена гиперобъектов – осознания и сотворения широко распределенных объектов, лишь небольшие пространственно-временные фрагменты которых доступны для нашего прямого наблюдения, – этот стандартный утилитаризм, очевидно, больше не работает. Он и так не очень хорошо работал. Но к данному моменту программа была запущена так долго, что мы можем посмотреть на нее в микроскоп или увеличить ее до масштабов Земли, чтобы изучить ее – и, к сожалению, страдать от нее.
Контроль над рождаемостью и рождающим телом, а также подчинение женщин связаны со стандартной субстанциальной онтологией и ее существованием, независимо от утилитаризма. Патриархат переплетается со спесишизмом и антропоцентризмом. Нелю́ди, совокупность которых называется Матерью-Землей, рассматриваются как бесконечно малые и бесконечно податливые субстанции; и в посткантовском обновлении этого понятия они становятся субстанциями только в тот момент, когда люди отформатируют их.
Больше существования любой ценой подразумевает субстанциальную онтологию, согласно которой объекты суть простые сгустки протяженности, украшенные акциденциями. Задолго до того, как она была формализована (Аристотелем или редукционистским атомизмом), и за тысячи лет до формализации утилитаризма на заре антропоцена стандартная субстанциальная онтология была закодирована непосредственно в социальном пространстве. Ее декодирование подразумевает разрушение этого социального пространства. Онтологический проект демонтажа метафизики присутствия и антропоцентрического определения нелюде́й как манипулируемых единиц протяженности – это политический проект, если рассматривать его в этом временном масштабе – в масштабе глобального потепления и вымирания.
Мэри Дейли была совершенно права. Мы живем в культуре смерти, культуре избыточности (overkill): фрейдистское влечение к смерти – это всегда механизм избыточности, когда податливые границы клеток растений и животных превращаются в жесткие, гладкие границы пластика, который был превращен в нефть [56]. Мы вполне буквально занимаемся укреплением стенок социальных клеток: мы используем окаменелые клетки растений и животных, чтобы производить нефть, чтобы изготавливать пластик, вроде майлара и латекса, этой блестящей, гладкой, красивой, защитной БДСМ-мембраны. Влечение к смерти – это не что иное, как успокаивающий режим поддержания существования агрологистики, и он отвечает за концепцию Жизни. Неумолимое стремление к неумолимой жизни – это просто смерть и истребление. Капиталистическая идея роста, к примеру, представляет собой модус этого стремления [57].
Искусство и человеческая сексуальность – это два из немногих мест, оставшихся на Земле, в которых с логикой смерти можно играть, переворачивать ее, пародировать, изгибать. Половой отбор – даже более кантовский, чем Кант: нет абсолютно никакой утилитарной причины для полового размножения. С точки зрения