Шнурок сидел в углу, вжавшись так плотно, что казалось, он пытается продавить проволоку спиной и вылезти с другой стороны. Глаза, обычно янтарные и любопытные, превратились в два тёмных провала, зрачки расширились до предела, съев радужку целиком. Чешуя стояла дыбом, и из горла вырывалось непрерывное шипение, тихое, вибрирующее, на грани слышимости.
Я протянул руку внутрь. Медленно, ладонью вверх, пальцы расслаблены.
— Свои, мелкий. Свои, — чуть улыбнулся я.
Шипение стало громче. Верхняя губа Шнурка приподнялась, обнажив ряд мелких зубов, и по телу прошла крупная дрожь, от кончика хвоста до макушки. Он не узнавал. Или узнавал, но страх был сильнее, забивал всё остальное, заливал мозг животной паникой, в которой нет места ни памяти, ни доверию.
Я не убрал руку. Просто ждал, держа ладонь на месте, и говорил. Негромко, ровно, тем самым голосом, которым когда-то разговаривал с ним в подвале мародёрской лаборатории, когда он жадно глотал куски вяленого мяса и смотрел на меня из свинцового ящика глазами, в которых впервые за долгое время было что-то, кроме ужаса.
— Ну давай, рептилия. Вспоминай. Мясо помнишь? Колени помнишь? Ты ещё рыгнул тогда. Громко, на весь подвал, — продолжал я.
Дрожь не прекращалась, но шипение стало тише. Ноздри затрепетали, ловя воздух, пробиваясь сквозь химическую вонь пены к чему-то знакомому. Запах синтетической кожи «Трактора», запах пота, впитавшегося в ткань разгрузки, запах, который зверь запомнил тогда, в темноте, когда чужая рука впервые протянула еду вместо боли.
Шнурок дёрнулся. Качнулся вперёд, замер. Ноздри работали, прижимаясь к моей ладони, и я чувствовал лёгкие тёплые выдохи на коже, частые, осторожные, как прикосновения.
Потом он прыгнул.
Резко, всем телом, оттолкнувшись задними лапами от проволочного пола клетки. Полтора килограмма костей, чешуи и мышц врезались мне в грудь, когтистые пальцы вцепились в лямки разгрузки, хвост обвился вокруг предплечья, и мокрая от пены морда ткнулась мне в шею с такой силой, что я покачнулся.
Он вжался в меня, прилепился, как бурый лист к мокрой коре, и из горла вырвался звук, которого я от него раньше не слышал. Тонкий, скулящий, вибрирующий, идущий откуда-то из глубины маленького тела. Звук, от которого что-то сжалось в районе солнечного сплетения, незваное и ненужное. Шершавый язык прошёлся по подбородку, оставив мокрую дорожку на синтетической коже.
Я положил ладонь ему на спину. Мелкая дрожь передалась в пальцы, и под чешуёй бешено колотилось сердце, крохотное, частое, как моторчик игрушечной машинки на последних батарейках.
— Ну всё, всё, — пробормотал я, неловко поглаживая чешуйчатый загривок. — Не слюнявь казённое имущество.
Алиса смотрела на нас. В свете аварийных ламп, сквозь оседающий туман пены, её лицо казалось призрачным, незнакомым, и на нём было выражение, которое я не мог прочитать и которое не хотел читать, потому что в этом выражении было слишком много всего, чего здесь, в этой раскалённой душегубке, посреди визга сирен и животной паники, быть не должно.
Она отвернулась. Провела рукавом по глазам. Пена, наверное попала.
Шнурок лизнул меня ещё раз, уже увереннее, и перехватился лапами повыше, устроившись на груди, как в седле. Хвост обвил мне шею с неожиданной нежностью, и когтистые пальцы нашли привычные точки опоры на лямках разгрузки, словно он запомнил эту позицию с прошлого раза.
Маленький, мокрый, перепуганный и абсолютно счастливый хищник, вернувшийся на единственное место во вселенной, которое считал безопасным.
Дурак ты, мелкий. Привязался к тому, кто и сам не знает, доживёт ли до завтра.
Я промолчал. Просто положил ладонь на его спину, чувствуя, как дрожь постепенно утихает, и пошёл обратно.
Штерн поднимался из пены, как недовольное морское существо, выброшенное на берег приливом. Белые хлопья облепили халат, набились в складки костюма, повисли на бровях и на перекошенных очках, которые он пытался протереть дрожащими пальцами. Одна дужка погнулась, линза треснула диагонально, и сквозь трещину на меня смотрел злой, мутный глаз, в котором не осталось ни расчёта, ни превосходства.
Только ярость, перешедшая из того разряда злости, которая помогает думать, в тот, который думать мешает.
Оператор, скользя и матерясь, пытался встать у дальней стены. Ему было не до нас. Пена забила глаза, наушники слетели, и он тёр лицо обеими руками, шатаясь, как человек, которого подняли с кровати контузией. Не боец. Рабочий, делавший своё дело, и внезапно оказавшийся посреди чужой войны.
Пена перестала хлестать с потолка. Распылители отработали цикл и замолчали, оставив после себя слой белой каши на полу, на стенах, на пульте управления, покрытом скользким налётом, как торт неудачной глазурью. Сирена продолжала выть, но глуше, надсаднее, будто у неё садились батарейки.
Я вытащил пистолет из-за пояса левой рукой, правой придерживая Шнурка, который вцепился в разгрузку и, кажется, не собирался отцепляться до конца текущего геологического периода.
Ствол смотрел Штерну в лицо. Дистанция три метра. Промахнуться невозможно, даже если очень постараться.
— Открывай внешний шлюз, — сказал я. — Выпускай их.
Штерн снял очки. Протёр треснувшую линзу полой халата, размазывая пену ещё сильнее, и надел обратно. Движения были механическими, нарочито медленными, как у человека, который тянет время и не скрывает этого.
— Ты идиот, — сказал он негромко. Голос охрип от пены, но интонация вернулась, та самая интонация учёного, объясняющего очевидное тупому студенту. — Ты только что подписал себе приговор.
— Шлюз, — повторил я.
— Ты не понимаешь, что натворил.
— Я понимаю, что палец над кнопкой, — кивнул я на пульт, залепленный пеной, — это убийство. Десять клеток. Живые, здоровые звери. Зачем жечь чистых? Они же прошли карантин.
Штерн посмотрел на меня так, как смотрит человек, обнаруживший, что его собеседник говорит на другом языке. Не с презрением, скорее с усталым изумлением перед чужой наивностью.
— Чистые, — повторил он, и в этом слове было столько яда, что хватило бы на целую аптеку. Сплюнул белую пену на пол, вытер губы тыльной стороной ладони. — Они неучтёнка, Корсак. Тебе это слово знакомо?
Я молчал. Ствол не двигался.
— По документам их нет, — продолжил Штерн, и голос его стал деловым, ровным, будто он зачитывал квартальный отчёт, а не объяснял, зачем жжёт живых зверей в промышленной печи. — Пятьдесят с лишним голов, которые не проходят ни по одному реестру. Ни по научному, ни по карантинному, ни по утилизационному. Призраки. Если сюда придёт Комиссия и найдёт пятьдесят лишних единиц фауны, они начнут копать. Откуда поставки, кто ловил, по чьему заказу, куда шли деньги. И ниточка приведёт туда, куда ей приводить не положено.
Он облизнул пересохшие губы и продолжил:
— Эти твари, каждая из них, прямая улика, связывающая базу с «Семьёй». С их сетями