Перо оказалось коварным инструментом. Оно скрипело, цеплялось за шероховатую бумагу, оставляло то жирные кляксы, то едва заметные паутинки букв, которые и под лупой было не разглядеть. Пальцы непривычные, деревянные, чужие, не были привычны к такому хвату, отчего быстро заныли. Я испортил несколько листов, покрывая их корявыми, неровными строчками и бесформенными чернильными пятнами. Глухое раздражение постепенно начало копиться внутри, концентрируясь под сердцем. В моём мире любое действие имело алгоритм, отработанный до самого автоматизма. Здесь же каждый штрих требовал усилия и страшной концентрации, которые меня истощали.
Взяв следующий чистый лист, я намеренно замедлился. Сначала просто выводил элементы букв, стараясь запомнить наклон, нажим. Потом — отдельные слова, затем короткие фразы. Получалось плохо. Рука дрожала от непривычного напряжения, строки плясали. Ощущение было откровенно унизительным: мой разум, привыкший оперировать сложными моделями, не смог справиться с примитивной, но абсолютно чужой для меня мелкой моторикой. После десятка очередных клякс я отшвырнул перо. Оно проскользило по столу, оставляя за собой прерывистый след.
Мой взгляд упал на узкую деревянную шкатулку, стоявшую в углу стола. Открыл её. Внутри, среди прочих канцелярских мелочей, лежало несколько заострённых палочек графита, аккуратно обёрнутых в шнур. Карандаши. Примитивные, но знакомые. Взял один, ощутил его шершавый, несовершенный вес. Попробовал сделать отметку на черновике. Линия получилась чёткой, подконтрольной, без подтёков. Облегчённо выдохнул. С этого и начну. Да, эти карандаши не шли ни в какое сравнение со своими собратьями из моего времени — ни в удобстве, ни в крепости, — но предмет был уж слишком знакомым. Знай, води себе линии. Главное — вовремя подтачивать и не давить слишком сильно, чтобы кончик не обломился, а в остальном — просто идеальный инструмент для письма.
Следующие дни превратились в методичную рутину. Утром — короткий, немногословный завтрак с семьёй, где я больше слушал, чем говорил. Затем — уединение в комнате за изучением бумаг Павла и тренировкой почерка. Я составлял списки, выписывал имена, даты, суммы, ключевые контракты и долги. Мозг, отточенный на анализе больших данных, жадно впитывал разрозненные факты, выстраивая из них картину бизнеса Рыбиных. Основные активы: два небольших парусных судна для каботажных перевозок по Балтике, доля в пеньковом заводе под Псковом, несколько доходных домов в менее престижных районах Петербурга, сеть поставок льна и пеньки с ярмарок Нижнего Новгорода. Проблемы, как и говорил отец, были типичны для эпохи: зависимость от капризов природы и состояния дорог, воровство приказчиков, давление более крупных игроков. Цифры не были самыми высокими из тех, которые я видел в своей жизни, однако семейство было вполне себе состоятельным.
Семью я видел урывками. Мать, Аграфена Семёновна, — женщина молчаливая, с усталыми глазами, всё время погружённая в хлопоты по дому и надзору за прислугой. Она смотрела на меня с тихой, настороженной заботой, порой пыталась покормить чем-то особым, «для силы». Её взгляд скользил по моему лицу, будто ища в нём знакомые черты сына и не до конца находя их. Мне не хотелось её пугать, но я постоянно старался избегать с ней лишнего контакта и отвечал односложно. Пусть обрывки памяти и смогли вплестись в мои собственные, но даже так мне не хватало данных для того, чтобы играть свою роль. Слишком разными мы были, слишком много лет разделяло наши жизни. Шутка ли — два века разницы. Тут привычки в течение жизни несколько раз могли меняться, а уж двести лет — цифра немаленькая.
Младшая сестра, Анна, лет семнадцати. Живая, с быстрыми тёмными глазами и румянцем на щеках. Она видела во мне прежде всего старшего брата, но её природная наблюдательность давала сбои. Как-то за чаем, когда я, автоматически достав карандаш, сделал пометку на краю газеты, она воскликнула:
— Паша, да ты совсем как левша стал! Раньше ты пером виртуозно управлялся, а теперь этой штуковиной тыкаешь.
Я отшутился насчёт слабости после болезни, но её слова повисли в воздухе, подхваченные внимательным, тяжёлым взглядом отца.
Брат, Миша, мальчишка лет десяти, воспринимал всё проще. Для него я был загадочным, немного отстранённым старшим, который вдруг перестал гонять с ним в саду и больше сидит за бумагами. Он смотрел на меня с обидой и любопытством одновременно.
«Паша стал другим», — эта невысказанная мысль витала в доме, читалась во взглядах, в коротких паузах в разговорах. Я не пытался играть роль в привычном смысле. Слишком велик был риск провала в деталях. Вместо этого занял позицию человека, оправляющегося после тяжёлого недуга, который медленно, шаг за шагом, возвращается к жизни и обязанностям. Молчаливость и сосредоточенность можно было списать на слабость и работу мысли.
Через неделю, почувствовав, что ноги окрепли, а головокружение отступило, я объявил за завтраком о намерении съездить в город.
— Осмотреться нужно, — сказал я отцу, который поднял на меня удивлённые глаза. — Бумаги бумагами, но дела надо видеть глазами. Хочу проехать по складам, заглянуть в контору.
Старший Рыбин промолчал, размышляя, потом кивнул:
— Ладно. Только Степана с собой бери. Он и извозчик, и глаза-уши. Да и небезопасно нынче одному. Тут иной раз и на офицеров нападают, а уж ты и без оружия ходишь, так что без Степана за городские стены — ни ногой.
Степан, кучер семьи, оказался молчаливым, широкоплечим мужчиной с лицом, обветренным до цвета старой кожи. Нормального оружия я у него не видел — лишь небольшой плотницкий топорик, который он держал под козлами, да и тот скорее для хозяйственных работ, а не чтобы махаться с недругом. Степан подал у крыльца просторные, но потрёпанные дрожки с довольно шустрой гнедой лошадью. Я уселся на жёсткое сиденье, и мы тронулись.
Первое, что ударило по сознанию, — запах. Не отдельный аромат, а плотная, многослойная атмосфера, в которой всё смешалось. Сладковатая вонь конского навоза и мочи, едкий дым из тысяч печных труб, тяжёлый дух гниющей органики с ближайших каналов, пряные ноты с рынка — вяленая рыба, квашеная капуста, дёготь. Воздух был густым, почти осязаемым. Я инстинктивно прикрыл нос рукавом камзола, но это не помогало. Запах проникал повсюду. Казалось, он прямо въедался в кожу даже через несколько слоёв одежды. Неприятно, но ничего