Затем — звуки. Не приглушённый городской гул, а какофония, лишённая всякой звукоизоляции. Грохот колёс по булыжнику, резкие окрики извозчиков, лай собак, скрип флюгеров, колокольный звон с десятка церквей, сливающийся в неравномерный, давящий перезвон. Голоса — громкие, грубые, с резкими интонациями. Тишины не было вообще. Она оказалась вычеркнутой из реальности этого мира.
И наконец — визуальный хаос. Петербург начала девятнадцатого века был монументален и убог одновременно. Мы выехали с тихой, пыльной улицы на Васильевский остров и двинулись к центру. Величественные фасады дворцов и административных зданий вдоль набережных поражали размахом и строгой красотой. Но стоило свернуть в боковую улицу, как открывалась иная картина. Узкие, кривые переулки, застроенные двухэтажными деревянными домами, почерневшими от сырости. Мостовая, если её можно было так назвать, превращалась в месиво из грязи, отбросов и нечистот, через которые были кое-как переброшены шаткие мостки. Люди разных сословий перемешивались в этом кипящем котле: офицеры в блестящих мундирах, чиновники в сюртуках, купцы в длиннополых кафтанах, мастеровые в засаленных рубахах, нищие в лохмотьях.
Степан, не оборачиваясь на меня, вёл лошадь, ловко лавируя между ямами и пешеходами, виртуозно уклоняясь от дорожных выбоин. Я же молча вертел головой по сторонам, стараясь сканировать всю местность вокруг. Мой современный взгляд, «отравленный» комфортом двадцать первого века, фиксировал ужасающие детали. Общественные колодцы стояли в нескольких шагах от открытых сточных канав. Дети играли в лужах с мутной водой. Воздух над каналами буквально дрожал от мириад мошек. На площадях у церквей толпились калеки и попрошайки, протягивая руки к прохожим. Я видел, как один калека, опирающийся на костыли, шагал по площади, безмолвно шепча молитвы. Нога у него была лишь одна, штанина над второй просто трепыхалась оборванными краями и нитками. В этой одежде я сумел рассмотреть ещё и солдатскую форму, истлевшую и обесцветившуюся. Наполеон был разгромлен, но следы войны с маленьким корсиканцем продолжали краснеть отметинами на теле российского народа.
Богатые кареты с гербами на дверцах, запряжённые породистыми рысаками, пролетали мимо, не замедляя хода, обдавая грязью тех, кто не успевал отскочить. Никто не извинялся — телеги продолжали ехать спокойно.
Историк во мне сухо констатировал: так оно и было. Без канализации, без системы общественного здравоохранения, при крепостном праве и чудовищном разрыве между верхами и низами. Романтический ореол «золотого века» русской культуры рассыпался, столкнувшись с физической реальностью грязи, вони и социальной жестокости. Сердце сжималось от беспомощного возмущения, но разум тут же гасил этот порыв. Изменить эту страну, эту систему? Нереально. Для этого нужны не управленческие навыки, а революция. А я не революционер. Я — профессиональный логист.
Мы доехали до одного из наших складов у Сенной площади. Деревянное, покосившееся строение, от которого пахло пенькой, дёгтем и крысами. Приказчик, тощий, с испуганными глазами, начал заискивающе докладывать о проблемах с поставками, путаясь в показаниях. Я, не повышая голоса, задал ему несколько конкретных вопросов по объёмам хранимого товара, движению накладных, условиям контракта с перевозчиками. Он растерялся ещё больше, запинаясь и противореча сам себе. Стало ясно — воровал, причём без особой хитрости. Внутри всё похолодело от знакомого, почти ностальгического чувства — вот он, классический вызов. Не абстрактные KPI, а конкретная проблема, требующая решения здесь и сейчас.
Не дав приказчику опомниться, я коротко отдал распоряжение: в течение суток предоставить подробнейшую опись всего имущества на складе с приложением всех документов за последний квартал. В голосе прозвучали стальные нотки, не оставляющие места для возражений. Мужик побледнел и засуетился.
Потом была поездка к нашему доходному дому на Фонтанке. Дом, некогда крепкий, теперь выглядел обшарпанным. Жильцы — мелкие чиновники, ремесленники — жаловались на протекающую крышу, сломанные печи, наглого домоуправителя, который собирал плату, но ничего не чинил. Я обошёл двор, заглянул в подвал, затопленный нечистотами, поговорил с несколькими жильцами, запоминая лица и слова. Возмущение кипело, но уже другого рода — не социальное, а профессиональное. Безобразие. Недопустимые потери доходов из-за халатности и воровства.
Мы ехали дальше, к окраинам, где располагалась наша доля в том самом пеньковом заводе. Район был ещё беднее, воздух едкий от фабричного дыма. Убогие домишки, пьяные фигуры у кабаков, бледные, измождённые лица. Картина тотальной безнадёжности. И на фоне этого — аккуратные, с иголочки, особняки новых богачей, отгородившиеся от окружающей нищеты высокими заборами.
Обратная дорога к дому на Васильевском острове проходила в полном молчании. Я не пытался больше анализировать. Просто смотрел, впитывая, ощущая кожей холодный, влажный ветер с залива, запах дыма и гнили, резкие звуки. Усталость была не физической, а сенсорной — мозг перегрузился потоками новой, сырой информации, которую ещё нужно было обработать, разложить по «полочкам».
Молчание извозчика Степана было более красноречивым, чем любые возможные слова. Он, как и я, видел этот город — величественный и отвратительный, полный контрастов, которые в моём прежнем мире давно сгладились бетоном, законодательством и иллюзией санитарных норм. Конечно, для него это была окружающая бытность, а для меня — как поход в громадный музей, но я чувствовал, как время здесь течёт иначе — густо и тягуче, как дёготь. Каждая выбоина на дороге, каждый крик разносчика, каждый взгляд голодного ребёнка в лохмотьях впивались в сознание острыми занозами. Это был не романтический «дух эпохи», а её пот, грязь и беззубая улыбка. Мы ехали по набережной, и я смотрел на тёмные воды Невы, на отражение редких фонарей в её чёрной, маслянистой глади. Где-то там, за тысячи вёрст, лежала земля, которая могла стать новой страницей — чистой, неисписанной. Но чтобы добраться до неё, нужно было не просто пересечь океан. Нужно было пройти этот город, его немыслимую для двадцать первого века реальность. Нужно было научиться дышать этим воздухом, не задыхаясь от дыма угольных печей, и смотреть в глаза согласно статусу, а не храбрости.
Я сжал кулаки, чувствуя под пальцами грубую ткань камзола. Путь мой теперь начинался здесь, в этой вонючей, живой, тёмной, но безумно красивой в своей жестокости реальности. Отступать было некуда, да и не хотелось. Просто нельзя было отпускать из рук свой шанс, что жизнь никогда больше не дарует.
Когда дрожки завернули на нашу тихую улицу, наступило странное облегчение. Глазам, привыкшим к блеску стекла и бетона, было непривычно видеть потемневшее дерево и штукатурку, но здесь уже не было того давящего хаоса. Мы остановились у крыльца. Степан, наконец обернувшись, пробасил глуховато:
— Барин, может, ещё куда?
— Нет, Степан, спасибо. Достаточно на