Я остался с отцом в его кабинете. Мы посидели молча несколько минут. Он что-то перебирал в ящике стола, потом вынул небольшой кожаный мешочек, туго затянутый шнурком.
— Возьми. На самый чёрный день. Не в общую кассу. Для себя. — В мешочке мягко звякнуло золото. — И письма матери. Она просила передать.
Я взял мешочек и несколько аккуратно сложенных и запечатанных писем. Кивнул.
— Спасибо.
— Не за что. Иди. У тебя ещё дела.
Я вышел из дома не через парадный ход, а через черный, ведущий в сад. Морозный воздух обжёг лёгкие. Небо было чистым, чёрным, усыпанным холодными, не мерцающими, а колюче сверкающими звёздами. Я не сел в поджидавшие сани, а махнул Степану, чтобы он ехал домой, и сам пошёл пешком, без определённой цели.
Ноги сами вынесли меня на набережную Невы. Широкое, скованное льдом пространство реки лежало внизу, как тёмный, неподвижный путь. На том берегу, в окнах дворцов и особняков, горели огни — жёлтые, тёплые, жилые. Они отражались в полированной чёрной поверхности льда длинными, дрожащими столбами, уходящими вглубь, будто в другое, перевёрнутое измерение. Я остановился, опёршись на холодный гранит парапета.
Ожидаемой ностальгии, тоски по этому городу, по этой жизни не приходило. Вместо неё была странная, почти физически ощутимая пустота. Я смотрел на огни, на знакомые очертания шпилей и куполов, но они не вызывали в душе отклика. Словно я уже мысленно был там, на качающейся палубе «Святого Петра», среди запахов смолы и солёного ветра, в гуще предстоящих задач. А здесь, на берегу, осталась лишь оболочка, силуэт, который вот-вот растворится в зимней мгле. Я не чувствовал себя прощальным путником — скорее командиром, временно покинувшим свой пост для краткого последнего осмотра тылов. Каждая деталь здесь — шум далёких саней, крик ночного сторожа, узор инея на фонарном стекле — фиксировалась сознанием с холодной чёткостью, но без привязки к сердцу. Я мысленно уже перекладывал грузы, сверял списки, просчитывал варианты маршрута. Петербург стал картой, чертежом, отправной точкой на сетке координат, а не домом.
Пробыв так около часа, я стряхнул накопившийся на плечах иней и зашагал прочь, в сторону небольшого домика на Петербургской стороне, где уже несколько месяцев жила моя мать, после того как её здоровье не позволило ей оставаться в шумном и сыром доме в центре. Она знала о моём приезде — я предупредил её заранее краткой запиской.
Её встретила пожилая служанка, почтительно пропустившая меня внутрь. В маленькой, уютной гостиной, освещённой лишь лампадкой под образами, мать сидела в вольтеровском кресле, укутанная в шаль. Она не встала, только протянула ко мне худую, почти прозрачную руку. Я подошёл, взял её ладонь в свои, ощутив холод и хрупкость костей.
— Сынок, — произнесла она тихо, без дрожи. Её глаза, большие и ясные, смотрели на меня не с укором или страхом, а с глубоким, бездонным пониманием. — Ты идёшь туда, где тебе должно быть. Я это знаю. Чувствую.
Она не стала расспрашивать о деталях, не пыталась отговаривать или наставлять. Она просто смотрела, будто пытаясь запечатлеть черты лица, уже отчасти принадлежащего другому миру. Затем её свободная рука потянулась к складкам платья, достала оттуда маленький, потемневший от времени образок в простом серебряном окладе.
— Это Святитель Николай, Угодник Божий, покровитель путешествующих по водам, — сказала она, вкладывая иконку мне в ладонь. Её пальцы на мгновение сжали мою руку с силой, которую я не ожидал. — Не для показной веры. Для памяти. Чтобы помнил, от какого корня идёшь.
Она не заплакала. Её благословение было безмолвным и полным. Я наклонился, прикоснулся губами к её прохладному лбу, ощутив знакомый, слабый запах ладана и сухих трав.
— Возвращайся с победой, — прошептала она уже в пространство, глядя куда-то поверх моего плеча. — А если не судьба… то с честью.
Я вышел от неё, сжимая в кулаке гладкий металл образка. На душе не стало легче, но появилась какая-то иная, твёрдая опора. Это было не эмоциональное напутствие, а передача некоего жезла, последней частицы старого мира, которую я должен был унести с собой.
Вернувшись в свой опустевший, уже почти полностью собранный дом, я не стал ложиться спать. Прошёл в кабинет, где на столе лежали последние, ещё не подписанные бумаги. Сел, взял перо, но не стал писать. Просто сидел в тишине, слушая, как за окном воет ночной ветер, и ощущая, как последние нити, связывающие меня с этой жизнью, тихо и неотвратимо обрываются одна за другой. Луков уже простился со своими мёртвыми. Марков — со своим учителем. Я — с семьёй. Теперь мы все были свободны для будущего. Свободны и обременены им одновременно.
И ведь этот день заканчивался на странной ноте. Всё прошлое осталось здесь, прямо в великолепном Петербурге. Целый год жизни в этом большом городе, целый год экстренных, быстрых решений, которые забрали много сил.
Я посмотрел на свою руку. Обычная такая рука, лишённая практичного ухода двадцать первого века, значительно огрубевшая сейчас. Меня удивил тот факт, что за прошедшее время умудрился никого не убить. Мысль скакнула в сторону декабристов. Я понимал, что проверки в гвардейских частях не смогут изменить будущего, не смогут удержать ревущих пыл горячих сердец. Они видели Европу, лишённую закостенелого правления династии, желали добиться того же, но без плана, без структуры, без даже малейшего понимания, что им вообще делать дальше после гипотетически удачной революции. Сейчас эти общества лишь зарождались, превращались в нечто большее, отличающееся от обычных вечерних сходок интеллигенции и аристократии, где они пока что просто обсуждали свои будущие решения. О них все знали, но не действовали, не отвечали, государство молчало, решив, что нет смысла считать за противника малые группки людей. Империя была на вершине своего могущества, обласканная званием победителей Наполеона, который потерял весь цвет своей армии в сражениях с русскими солдатами на бескрайних просторах. Мне было ясно, что их выступление только замедлит реформы, но я всё ещё опасался влезать в исторический процесс. История ведь сущность такая — на любое изменение может карать страшно. Но скоро я отбуду на другой континент и нет ни малейшего