Однако демонстрация талантов на этом не кончилась. Японка продекламировала очередной десяток хокку. Все, на мой вкус, ерундовые, кроме одного: «Он и тут и там, /Его никто не видел / Но все уверены, что он есть». Еще доказательство: у нас всех тут единая мечта. Что и японка ей причастна, я даже подумать не мог. Дело не только в том, что всех, кроме себя, привык считать бесчувственными дураками (почему ж сам-то остался в дураках?), но все-таки иная цивилизация, со своими проблемами. Да и японка мне действительно казалась немного придурковатой со своей назойливой вежливостью, – культурное отличие вообще часто принимают за глупость. А современность, наверно, и впрямь глобальна.
Когда перекуривал с испанцем под грушей, тот спросил: «Что, не понравилось, ерунда?» Врать без толку (иное дело, с понятной целью) я плохо умею, оттого неопределенно повел плечами: был даже удивлен, как легко можно переиначить дивную, простодушную сказку в телевизионную попсу. «Чепуха, конечно», – кивнул сценарист. – А знаешь, какая из легенд о Французике главная, проникновеннейшая?» – «Как он проповедовал птицам? – ответил ему, действительно глубоко тронутый этим преданьем. – Или ты про ангельские клейма?» – «Они хороши, но вот представь: Французик с каким-то своим фрателло идут по дороге. Зимняя ночь, холод, оба одеты только в балахоны из рогожи, в сандалиях на босу ногу. А зимы тут, поверь мне, я знаю, сырые, промозглые. По слякоти бредут к монастырю, где их ожидают тепло и пища. Фрателло спрашивает: “Французик, а что такое совершенная радость?” – “Если б ты умел творить любые чудеса, даже и воскрешать мертвых, это не есть совершенная радость”, – сказал он. Некоторое время шли молча, потом еще сказал: “Если тебе будут доступны все знания, даже язык ангелов, и это не совершенная радость”. Опять идут молча, затем: “Если б у тебя был дар проповедника, способного обратить всех неверных, и это не совершенная радость”. – “Но, учитель, что же тогда совершенная радость?” – “Мы скоро постучимся в монастырские ворота, и если сторож нас прогонит с бранью и побоями, как надоедливых бродяг, а мы вновь отправимся в путь с весельем и добрым чувством, вот это будет совершенная радость”. Но такая история разве ж для телевидения? Себе представляю: темень, мокрый снег, хлюпанье жидкой грязи и полушепот из темноты. Тут нужен гений режиссуры, а я пишу для ремесленников. Да и где они теперь, гении?» (А я что говорил? См. запись № 11.)
Согласен, пронзительная легенда, но не скажу, что она меня потрясла. Французик моей мечты точно так и должен был ответить. Но каков испанец! Вот уж не думал, что его проймет эта счастливая аскеза. Впрочем, как я могу судить об их духовной традиции? Что знаю о его стране, кроме инквизиции, конкисты и реконкисты, да еще немного о кровавой смуте тридцатых годов. Если приглядеться, в нем есть нечто веласкесовское. Может, это вообще современный, какой-то извращенный тип неудавшегося Дон Кихота хотя и практичного, даже хитроватого, но не без героических фантазий.
Сценарист меня и еще раз удивил. Закончив свою историю, он вдруг напомнил: «У вас тоже был такой, писатель». Я сперва не понял: «Да, его и называли Французом». «Нет же, бородатый, ваш пророк». Сразу и не сообразишь, кого именно из наших бородачей-пророков имел в виду. Но стало ясно, когда испанец добавил: «У него-то не получилось. Ушел, чтоб умереть, а не жить. Сейчас мог быть другой мир». Честно говоря, такая мысль мне раньше не приходила. Не знаю, прав ли он насчет другого мира, но и впрямь явное сходство: великий бородач был враг любых мнимостей и тоже пытался очистить от скверны благодатное предание (так усердствовал, что, пожалуй, его стер в порошок), как и Французик, – не заключить какой-то новый завет, а возобновить прежний. Но разница в том, что он был велик и голос его громоподобен, а тот, другой, мал и тиха его проповедь. Бородатому титану не удалось зачать новую эпоху силой мысли и поучением, а удалось Французику кротостью и личным примером. Но и он вряд ли упасет человечество от ему назначенных бед. (Опять запутался во временах, даже не стараясь выпутаться.)
Признать, в ранней юности, я был увлечен, хоть и на очень краткое время, гуманным учением нашего пророка. Но как ему следовать? Если кругом грубость и хамство, как же не противляться злу насилием? Коль бьют в рыло, приходится отвечать, а то вовсе тебя изничтожат. Но, учитывая тайно во мне вызревавшее формоборчество, особенно меня тогда восхищало его страстное разоблачение любой фальши, срывание масок. Когда ж ступил на путь социального лицедейства, я придумал довольно забавный, по крайней мере, наглядный аргумент против чересчур уж страстного разоблачительства. Берем, например, диван, срываем с него обшивку и, указывая на грязную паклю и заржавевшие пружины, назидательно возглашаем: «Глядите, что такое диван на самом деле, какая мерзость!» А так же ведь и с людьми, с институциями, с любыми установлениями. Любого человека выверни наизнанку, и что увидишь? Слизь, кишки, смрадный ливер. Вообще-то разумный аргумент, но ведь человек – не диван, кроме ливера в нем есть еще и душа, как ее ни понимай. И все-таки я привел испанцу этот мой давний аргумент, для вящей наглядности заменив диван уютным вольтеровским креслом, стоявшим в гостиной нашего хостела. Тот посмеялся, и мы разошлись по комнатам.
Запись № 17
Опять сижу возле окна и предо мной сладостный вид. Удивительно, что не устаю им любоваться. Уже много лет, как мне все мгновенно приедается – люди, книги, города, развлеченья, любые жизненные ситуации, тем более пейзажи. Но этот разнообразен, чуток к погоде, ко времени суток. Совсем не занудный, всегда разный, в зависимости от освещенья выражает все нюансы чувства. Иногда смотрится чуть суровее (нет, не то слово – скорей, серьезней, вдумчивее), чем обычно, но никогда в нем не чувствую безнадежность. Черная фигурка на скале иногда опять появляется (иль, может, это у меня теперь бельмо в глазу?), но не мрачная. Меня будто куда-то манит, то ль призывая к восхождению, то ль заманивая в пропасть. Но пропасти ведь тоже бывают