Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов. Страница 50


О книге
в иные времена болен смертельно. Теперь мир почти не подает вести: лишь изредка по грунтовке, огибающей мой холм, проедет машина или колесный трактор, фыркая вонючим дымом; еще реже – пастух перегоняет овечье стадо. Тогда запах скотного двора примешивался к лесному благовонию. Никак не заслугой, а неведомой благодатью я вывернулся из истории, как и одновременно из земной географии, – кажется, подобно астральному телу, могу путешествовать, где захочу, пятками едва касаясь земли. (Даже закон всемирного тяготенья меня теперь нисколько не обременяет, не говоря уж о прочих, менее тяготящих законах.) Именно благодатью, ибо это нисколь мною не заслуженный дар, кроме разве страстного желания переупрямить жизнь, необычайного упорства в этом стремлении, которое недалекий психоаналитик, может, действительно назвал бы стремлением к смерти. Конечно, я догадываюсь, кто источник благодати, но сдержан в хвалах Ему, считая для того мизерным любое слово, а душу Он прозревает бессловесно.

Иногда я себя вижу воздушным шариком, оборвавшим бечеву и теперь отданным воле воздушных потоков. Прежде я был домоседом, но теперь-то бездомен. Мог бы сделаться странником, но те ведь нечто ищут, к примеру, новизны, поученья иль опыта, уж не говоря о тех, кто сам несет новую весть, как тот, кто нынче укрыт своим совершенным «фарвей», откуда ему нет возврата. Но для меня-то путешествие сейчас было бы пустопорожней топографией, так бы и слонялся перекати-полем, подхватывая вольный ветер этих дивных лугов. Мне безразлично тут я или там, коль у меня нету жилья, но я везде дома, а гостинцев ни для кого не припасено.

Теперь я свободен как никогда, избавленный от любых обстоятельств и обязанностей, от любви, раздраженья, досады и ненависти, а также от друзей, близких и посторонних, короче говоря, от всех, кто назидает, опекает, благотворит, или, наоборот, сам нуждается в опеке, иль даже просто с той или иной степенью навязчивости присутствует в моей жизни – в общем, от всех, кто хоть как-то сбивал мою жизнь с панталыку. Пусть и не украшая всеобщее бытие, я, однако, не был совсем уж его пустопорожней деталью, но все-таки не столь важной утратой, чтоб о ней горевать слишком долго. В тех дальних краях кому-то я прежде был дорог, кого-то и сам раньше любил. Но эти немногие, наверно, меня уже оплакали и позабыли в текучке своих повседневных дел и жизненных заморочек. Тому доказательство, что мною оставленный мир, видимо, прекрасно без меня обходится, коль меня не хватились даже самые близкие люди. Пускай и душевной близости было немного, но все-таки я ведь принадлежал к довольно тесной людской спайке – коллег, соседей, приятелей, всяческих партнеров по мутным и не слишком делам, – где я, выходит, оказался вроде как лишним, бесполезным звеном, изъять которое, оказывается, можно без малейшего ущерба для всей цепочки. Но еще обидней, что не хватились враги, что обязаны вечно бдить, подстерегать, угрожать и строить козни. Увы, настоящий враг – это, скорей, горделивая мечта, подтверждение собственной значимости. Может, таких я действительно не заслужил, но завистников-то было, ох как много, и некоторые из них люди опасные, иные даже и чистые злодеи, принципиально не прощающие самых мелких обид. И где ж они все, почему не преследуют? Удовлетворились моей добровольной отставкой? Пропал, изъят из жизни – ну и хрен с ним. Даже иногда возникает странный вопрос: может, это не я ушел от мира, а мир неким образом сам изъял меня, как бесполезную мнимость, или, скажем, деликатно вытеснил на обочину, где от меня ни вреда, ни пользы? Где ни у кого не путаюсь под ногами, никого не задеваю своими амбициями; а моя душевная избыточность, которую как бы ни скрывал, все равно наверняка выпирала наружу, никому не в укор. Если б у меня была мания преследования, я б даже заподозрил хитроумный заговор всех соучастников моей жизни, включая мною же выдуманных, против меня, подлинного субъекта существования. И мелькает опасенье: возвратись в свой прежний мир, так еще признает ли он меня, не погонит ли прочь, как дерзкого самозванца? (Что неудивительно, коль я вышел из вагона на почти случайном полустанке, освободив свое удобное место для кого-то из более хватких. Уж он-то теперь наверняка не подвинется, – а, глядишь, уже для меня на всякий случай припас камень за пазухой.) Но это, может, и самое лучшее: по завету Французика, быть отвергнутым всеми, изгнанным и поруганным – это и есть наисовершеннейшая радость, полнее которой и не представишь.

Нет, я теперь не чураюсь людей, скорей, это они меня избегают, как явления непривычного и, возможно, опасного. (Хотя сам-то себя вижу только с изнанки, однако на сторонний взгляд наверняка представляю довольно дикое зрелище: человек – не человек, зверь – не зверь, вроде лешего, какое-то здешнее поверье.) По крайней мере, никто из местных пока не нарушил моего уединения, хотя наверняка же легкокрылая молва разнесла обо мне по всей округе, как любая провинция, жадной до слухов и сплетен. Но, выходит, я тут единственный вуайер. Даже местная полиция, как слыхал, от постоянной скуки и невольного безделья, вредная и прилипчивая, ни разу не поинтересовалась каким-либо моим свидетельством на право существовать. Я-то уж знаю, что нет более могущественного, чем демон государственной бюрократии. Официальный протокол способен убить любое волшебство, миф, предание. Могли б меня приколоть степлером к разграфленной бумажке, тем возвратив мою биографию, и, уже беззащитного, учтенного, поместить в какой-нибудь приемник-распределитель, чтобы затем выслать к чертовой матери, как нежелательного иностранца, то есть вернуть в мои прежние границы – отнюдь не только географические. Но здешние менты проявляли беспечность, а может, и гуманность, себя не утруждая отловом сомнительных иноземцев. А возможно, я в своем нынешнем виде уж совсем никак не вяжусь с гербовой бумагой, казенной печатью или пускай даже почтовым штемпелем. А может, тем выражалось и некое почтение, род суеверной опаски. Возможно, я уже и сам тут оброс легендой и впрямь стал местным поверьем. Если так, то я б себя почувствовал фальшивой монетой, пригодной лишь в отсутствие полновесной. Но все-таки, скорей, я вижусь туземцам каким-то пугалом, возможно, едким намеком или, того хуже, молчаливой претензией. Нет, даже и этого много: просто сбрендившим иноземцем, для которого Французик лишь иронически-обидное прозвище. И все ж оно неспроста, пускай в их глазах я лишь пародия, но все-таки растрава памяти, отголосок людской молвы, смутная тень полузабытого, почти безнадежного упования. (Из деяний Французика я в некоторой мере повторил самое комическое: тоже совлек с себя все чужое и унаследованное, оставшись с неприкрытой задницей.)

Только детишки меня привечают, с им всегда свойственной простодушной жестокостью: то швырнут в спину

Перейти на страницу: