Через этот откровенно отвратительный образ Розанов не только идеализирует русский мазохизм, но и обнаруживает свои собственные некрофильские и антисемитские тенденции.
Другой русский мыслитель, чьи материнские образы столь же интересны, — это религиозный философ Николай Федорович Федоров (1828-1903). Федоров хил как аскет, но отстаивал точку зрения, глубоко отличную от фаталистических воззрений, обычно связываемых с Россией. Он верил, что в один прекрасный день действительно можно будет вернуть к жизни тех, кто умер, то есть все прошлые поколения, которые уступили тому, что Федоров называл «слепой силой природы». Одни называли его по смертно изданный трактат «Философия общего дела», который он писал почти всю жизнь, блестящим, другие — безумным [170]. Тем не менее нет сомнения, что выдвигавшаяся в его сложной работе теория человеческого воскресения очень привлекательна.
Смерть — источник всех несчастий. «Почему живущее умирает?» — постоянно спрашивает Федоров. Или, олицетворяя этот вопрос: «Почему природа нам не мать а мачеха или кормилица, отказывающаяся кормить?» [171] Природа является палачом для тех, кто желает принести себя в жертву во имя своих собратьев-людей. Но Федоров сопротивляется смерти, ему отвратительны «альтруисты» которые имеют «страстное желание быть мучениками», то есть — пользуясь психоаналитической терминологией — вовлечены в мазохистское поведение. «Проект» Федорова о воскрешении всего человечества является отрицанием как мазохистского принятия смерти, так и того, которое вне последнего характерно для всех стареющих людей. По Федорову, смерть вообще неприемлема — ни для самого себя, ни для близких, с кем человек себя связывает («родственность»), ни для предыдущих поколений, с которыми человек связан наиважнейшими узами родства («род»). «Слепая природа», которая распоряжается смертью, должна быть завоевана, «отрегулирована» с помощью науки. Ей нужно дать глаза, чтобы видеть нас, и только мы, люди, высшая и наиболее духовная форма жизни, можем дать ей эти глаза. Если привести представления Федорова к логическому заключению, природа не будет больше мачехой, плохо заботящейся о нас, беспризорных, а станет идеальной матерью, какой мы все ее знали, пока не узнали смерть, первым созданием, которое мы удостоим олицетворения.
Тем не менее, по сути, Федоров скорее «патрифицирует», нежели «матрифицирует» мир природы (он сам придумал слово «патрификация») [172]. Земля, по существу, представляется «кладбищем отцов», а не матерей (а не тех и других вместе). Последнее, что мы увидим, достигнув конечного духовного предела, будет лик Бога Отца. Это лишь некоторые из многих побочных моментов проявляющегося у Федорова обычного русского сексизма (его убеждение, что место жены — в доме, и его частые упоминания «женских капризов» не нуждаются в комментариях).
Особенно интересно очернение Федоровым матери, и это несмотря на его богатый запас жизнеутверждающих слов с корнем «род» («род», «родство», «родственность», «родное» и тл.). Раз все воскреснут, уже не надо будет рожать детей. Матери попадают у Федорова в разряд тех мазохистских «альтруистов», к которым он относится столь неодобрительно. Христос увещевал нас быть не как матери, а «как дети». Оспаривая идею святого Антония о полной материнской преданности детин как образце христианской любви, Федоров утверждает, иго сыновья любовь к отцу — лучший образец любви. Ведь и среди животных матери полностью преданы потомству, поэтому «человеческий род был бы не выше животных, если бы его нравственность ограничивалась материнской любовью» [173].
Таким образом, если бы природа была скорее матерью, чем мачехой, она бы не удовлетворяла требованиям Федорова. Ведь даже настоящие матери не могут защитить своих детей от возможной смерти. Следовательно, детям надо взять дело в свои руки, чтобы работать над «общим делом» преодоления смерти через просвещение и науку.
Неприятие Федоровым смерти может показаться преувеличенным, но оно тоже очень русское. Другие русские мыслители также искали пути воскрешения мертвых в той или иной форме, и во многих областях русской культуры обнаруживается проблема сопротивления смерти. В очень интересной статье 1965 г. Питера Вайяса рассмотрены и другие примеры, делающие очевидной озабоченность русских смертью: советские лозунги о бессмертии Ленина («Ленин и теперь живее всех живых»), православная традиция почитании святых мощей, религиозный акцент русских на воскресения Христа из мертвых, фольклорный персонаж Кашей Бессмертный, особое развитие геронтологии в русской медицине, одержимость навязчивой идеей смерти и, конечно, философией Федорова, Льва Толстого.
Русская приверженность идее воскрешения, по сути, является тревожной формой мазохизма: подчиняется человек смерти или нет? Последнее закрепощение каждого русского — это закрепощение смертью.
Конечно, для каждого, как русского, так и нерусского, смерть, мягко говоря, вопрос серьезный. Однако для некоторых людей, живущих в культуре нравственного мазохизма, смерть, помимо прочего, рассматривается сквозь призму мазохистских мотиваций. Они испытывают не только ужас, страх или конечное философское принятие смерти. Они идут дальше к принимают смерть с раскрытыми объятиями или, наоборот, с отвращением ее отвергают. «Проект» Федорова может быть расценен как полное отвержение смерти.
Полярность позиций по отношению к смерти может быть проиллюстрирована сложными личными отношениями между Федоровым и Львом Толстым. Великий писатель и моралист всегда говорил такое, что вызывало негодование Федорова. Особенно неприемлемым для него была Толстовская «любовь к смерти». Как-то Толстой сказал, что ему нравится человеческий череп, лежавший на письменном столе дома у Федорова. В другой раз Толстой сказал коллеге Федорова: «Здесь я стою одной ногой в могиле и все равно я скажу, что смерть — неплохая штука» [174]. Как отмечает Янг, эти замечания окончательно привела Федорова к разрыву личных отношений с Толстым.
Даже на смертном одре Федоров не допускал мысли о том, что он умирает [175]. Он нес свой антимазохизм до конца.
Вячеслав Иванов (1866-1949), очевидно не приемля отношение Федорова к смерти, сближался в этом вопросе с Толстым. В своей философской дискуссии о неотделимости человечества от природы (в этом случае не «слепой») Иванов стихийно приходит к материнскому образу:
«С та пор как он сознал себя, Человек остается себе верен в затаенной воле своей: победить Природу. "Я чужд тебе ", — говорит он ей —и знает сам, что говорит неправду, но она простирая к бегущему неизбежные объятия, отвечает: "Ты мой, ибо ты — я"... И так гласит оракул: “Ты не победишь Матери, пока не обратишься и не заключишь ее сам в свои обьятия, и не скажешь ей: "Ты моя, ибо ты —я сам "»