А накануне у меня пошла носом кровь. Без всякого видимого повода. Кровь лилась безостановочно, ничего не помогало, и, как я ни протестовал, мать вызвала «скорую». Толстяк врач затолкал пинцетом в ноздрю на чудовищную глубину пахнущий эфиром бинт и, посмеиваясь, свысока поглядывая на фотографии и вымпелы на стенах комнаты, пожелал дальнейших спортивных успехов. Но бокс здесь был ни при чем. Я вторую неделю не появлялся в спортзале, хотя Федочинский названивал, напоминал, что второй полусредний им закрывать некем — Дмитрович сгонять свой вес отказывается — и что у всех сессия, а чемпионат Укрсовета на носу, и надо, дружочек, срочно набирать форму…
Вытурив работяг, я долго сидел над ее письмами, рассматривая этот неровный, скачущий, трудночитаемый почерк, за которым стояло — что? Ее письма тревожили, добавляли терзаний. В выпускном спектакле она исполнила роль Леди Макбет. Для «Обыкновенного чуда» написала песню, конечно, о любви, песня прижилась и стала курсовой. Была еще роль Комиссара из «Оптимистической трагедии». Но гвоздем ее программы была Настасья Филипповна, эта взбалмошная красавица содержанка, обладающая роковой властью над мужичьем, но не умеющая выбрать себе покровителя по вкусу. Работать в театре не хочет — уже решила. Стоило учиться четыре года, чтобы перед выпускными наконец понять это. У нее уже было написано несколько пьес. Одноактных. Она хотела бы писать и ставить. И может быть, немного играть — свое. Одним словом, программа-максимум. Трудно, когда ты с детства приучен к хорошей литературе, когда есть вкус, отвращение к серости, фальши, дремучей конъюнктуре. Перспектив почти никаких. Не идти же в жены к главрежу или ведущему премьеру, как это проделала уже ее прыткая подружка-однокурсница, внезапно выскочившая за их творческого руководителя, приведя всех этих самолюбивых остолопов и ревнивых дур в состояние ступора. За их Мастера с большой буквы, с которым втайне от всех долго, упорно плела многоходовый роман. Брак с разницей в тридцать, что ли, лет — ну и что?
Свой курсовой театр они создать не сумели. Чего-то им не хватило. Ее мать, театрально отравленная сентиментальная еврейка, мечтая об артистической карьере дочери, писала длинные наивные письма на «Мосфильм» Сергею Герасимову, уже волшебно превратившему одну Элину в Аксинью. У нее больной младший брат, любящий путешествовать в одиночку на трамваях и троллейбусах, подкупая кондукторов понимающей счастливой улыбкой доверчивого идиота. Отец их бросил, когда она была подростком, и теперь жил в другом городе с другой семьей. Отцы, как правило, не выдерживают этого — когда в их семьях рождаются дети-идиоты — и бегут сломя голову из таких семей, бегут. Оказывается, есть даже статистика. Мужчина готов выдержать многое, болезни, физические недостатки и уродства рожденных им детей, но только не их помраченного ума.
Порою я думал: такие письма не пишут любимому человеку. Слова, отмеченные душевным теплом и волнением нежности, в них были наперечет. А порою радовался, как мальчишка, грелся у нелепых переносов, ошибок и слепо вверялся этим строчкам с их скачущим легкомыслием, легким зазнайством, сумбуром. Всегда — сумбуром, каким-то тягучим, темным, жалящим душу. Ей легче дышалось в миноре. Строки из Цветаевой, Рильке. Ее описания почти всегда касались того, что было заражено тоской, ужасом, гулким рыданием. Я знал, что расстроил ее готовящуюся свадьбу со студентом училища, тоже актером. После нашего бурного расставания на платформе Курского, с цветами и шампанским, в родном городе ее встречал жених-актер с розами и распахнутыми объятиями, в которые она упала прямо с подножки вагона, к беспредельному возмущению проводницы, ставшей свидетельницей и той и другой сцены…
Спустя два дня у меня опять пошла носом кровь, когда я проходил мимо привокзального костела Св. Эльжебеты. Пришлось прилечь в сквере на траву, задрать нос кверху и, зажав его платком, полежать с четверть часа в обществе принаряженных полупьяных рогулей, притворяясь одним из них, сельским хлопом, спустившимся с гор карпатских и коротающим время в ожидании обратной электрички.
Уняв кровь, осторожно поднялся и понес себя, как хрупкий сосуд, узкими зелеными улицами, словно сундуками, уставленными старыми польскими и австрийскими особняками. Впереди меня уже ждал, как подарок, ради которого я в этом месте всегда делал крюк, особняк желтого камня — вилла «Лилия», выстроенная на заре века и носившая имя не то архитекторовой жены, не то его любимой дочери. Духом умильной семейственности веяло от этого особняка, радостно привстававшего на цыпочки мне навстречу на углу двух улиц. Теперь в нем размещался детсад, и я, всякий раз проходя мимо, радовался этому обстоятельству, солидаризируясь с решением властей, когда-то деливших ясновельможную собственность. Жизнерадостный сецессион эпохи расцвета — овальные окна, певучие переплеты, лучковые арки, решетки, плавные и острые линии фасада, словно рыбьи косточки декадентской эпохи, сгинувшей в ядовитых облаках иприта, в бомбовых атаках первых «фарманов». Вынесенный на угол фонарь-башенка с кольцом на закругленной крыше походил на птичью клетку, в которой, наверное, и обитала сама Лилия, по утрам поднимавшая пышные маркизы на окнах и являвшая солнцу свои расчесываемые кудри и глянцевые плечи. Я даже помнил знаменитую фамилию этого архитектора. Здесь порода решала все, усилия нескольких поколений австрийской аристократии слились в его утонченной крови истого венца, завсегдатая артистических кавярен, концертов и выставок, голос молодой, отполированной, чуткой к новейшим веяниям времени крови против голоса почвы, традиции и окостеневшего австрийского милитаризма. Прекрасная и проклятая венская аристократия, ввергнувшая мир в небывалую по своей жестокости и масштабу войну…
Гуляя по Инету, как-то наткнулся на охотничьи фотографии наследника австрийского престола Франца Фердинанда — орясина с остекленевшим взглядом, тупая стойка потомка Габсбургов, нацеленного на истребление всего живого, с необузданной страстью к охоте: войдя в труднообъяснимый раж, однажды за день подстрелил 2763 чайки, педантично подсчитанные придворным хроникером, и только его собственная смерть от пули сербского националиста Гаврилы Принципа помешала довести число застреленных им оленей до загаданной цифры 6000. Фото: улыбающийся эрцгерцог позирует на груде убитых косуль. Эту гору мертвой плоти невольно связываешь с грудами отрезанных рук-ног за палатками полевых лазаретов (фото из Интернета), с братскими могилами Первой мировой, холмами и крестами. Венценосный наследник был обуян настоящей жаждой крови. Его союзника — Вильгельма — в детстве заставляли подолгу держать руки в тушке свежераспоротого зайца, греть их в теплой заячьей крови; кто знает, как эта странная лечебная процедура, по мысли лейб-медика долженствующая излечить будущего германского императора от