— Стой, ворюга! Отдай вещь! — пугаясь сюрреализму происходящего, заученно, как бы с чужого голоса повторил полковник свою реплику. И снова все повторилось как в дубле два — так же точно, не обращая на него никакого внимания, старик утащил за угол свою веревку.
— Разрушить сюжет! — пробормотал Кузьма Захарьевич. — Не то крыша поедет.
И тотчас же, словно повинуясь его приказу, со страшным грохотом поехала со стропил и обрушилась часть крыши, а в проеме между голыми жердями показались запыленные рожи, и кто-то прокричал оттуда:
— Готово, старшой! Шабаш!
Кузьма Захарьевич обессиленно отвалился на спинку кресла. Равнодушно глядел он, как два школьника тащили сквозь куст сирени торшер Стрепетовой. Подошла девочка со скакалкой, кося глазом на полковника, попрыгала перед ним, хмыкнула и убежала. Кузьма Захарьевич поднялся и, согнувшись под тяжестью кресла, пошел к дому.
Строители уехали. Полковник вытолкал за дверь молчаливых мародеров, отлавливая их поодиночке и выводя под руку на крыльцо. Те не сопротивлялись, уходили покорно с оттопыренными карманами, подозрительными угловатыми животами. Возле кирпичного дома стоял старик с тростью, ветерок пошевеливал его широкие парусиновые штаны. Старик, опираясь на свою трость, неотрывно глядел на ободранный дом — так, вероятно, с палубы вглядывается в родимые тополя уплывающий навек эмигрант.
До самого вечера бродил Кузьма Захарьевич по опозоренному дому, трогая взломанные двери, поднимая раскиданные после обыска вещи, жалкие остатки былого изобилия. Жутко зиял проем на месте комнаты Макса Ундера. Что-то дробно застукало наверху, пробежали торопливые копытца, и снова все стихло.
Снаружи горестно запричитали два или три женских голоса. А через минуту заголосила, завскрикивала, запричитала квартира, как восточная барахолка:
— Торшер! Торшер! Бронзовый, старинный!
— Ковер! Персидский!
— Шуба! Лисья! Новая, ненадеванная!
— Ун-ты! Ун-ты!..
И слышались еще крики жены Скорняковой:
— А чтоб вас Перуном побило! А чтоб вас разорвало на четыре части! Чтоб вам руки скрутило! Чтоб у вас языки отсохли!
И особенно горестное, заунывное из комнаты Касыма и Айши:
— Ай-и-и-вай-и-и-джаляб-ай-и-и!..
Разграблено было почти все, из ценных вещей остался только старенький черно-белый телевизор «Рекорд», аквариум с лягушкой, гири Кузьмы Захарьевича, да еще несокрушимо высился в углу коридора знаменитый старинный буфет — видно, не было силы, способной его утащить за пределы дома. Оторвали только бронзовые ручки, выбили стекла, но сдвинуть с места не сумели.
Жизнь в доме потекла своим чередом. Дома не в гостях: посидев, не уйдешь. Первые несколько дней жильцы еще пытались добиться правды и расследования, а потом, находившись по учреждениям, постепенно растеряли первоначальную решимость. Теперь, когда у них ничего уже не оставалось, кроме этого подгоревшего дома и дырявой крыши над головой, когда все так называемое «добро» их было растащено лихими людьми, они вдруг не то чтобы переменились — нет, просто как-то успокоились, умиротворились. Долгие вечера просиживали они на кухне вокруг единственного старого чайника, уцелевшего благодаря своей ветхости и закопченности, вели тихие мирные разговоры, не торопясь, как прежде, разбежаться по своим углам. В паузах разговора прислушивались к шуму дождя за стеной, вздыхали каждый о своем. Тусклая голая лампочка мигала над головой, журчала струйка воды в раковине.
А там, за темными окнами, непонятной и тревожной жизнью жил дичающий и вырождающийся мир, клацал железными зубами, выхватывая и глотая куски собственной плоти, рычал от боли и голода, не догадываясь, что эту боль, эти рваные раны наносит он сам себе.
Была, была надежда у жильцов на лучшую жизнь, поскольку обещаны им были все-таки отдельные квартиры в новом доме-красавце на окраине Москвы в Матюгах. И все их долгие вечерние чаепития походили на вокзальное ожидание, каждый ждал своего поезда, и чувство скорого расставания поневоле делало их благожелательными друг к другу. Все уже успели съездить и полюбоваться на последние отделочные работы в новом их доме, были уже и ордера выписаны на каждого.
Ранняя весна
Последние недели пребывания Павла Родионова в лечебнице слились в одно серое, вялотекущее без всякого направления время. Появлялась Вера Егоровна, подолгу просиживала у кровати, рассказывала о каком-то пожаре, но Пашка все забывал, что же важное хотел у нее спросить. Вера Егоровна приносила еду, от которой Родионов неизменно ласково отнекивался. Есть не хотелось никогда. И эти домашние котлетки быстро и жадно поедали соседи Родионова по палате — одинаково упитанные, похожие друг на друга Леха и Саня.
Обжоры дожидались, когда баба Вера уйдет, затем Пашка кивал и они, похватав снедь, молча бросались в угол. Сблизив головы, ревниво и опасливо прикрывая ладонью свою долю еды, они принимались работать челюстями, причмокивая и постанывая от наслаждения. Затем так же молча отворачивались друг от друга и ложились по койкам. Долго еще слышалась их придушенная отрыжка, потом они засыпали.
Вообще, все тут было сонное, вялое. После каждого укола Пашка тоже незаметно задремывал, просыпался, и снова приходило время укола. В последние дни уколов уже не было и Пашка, высоко подбив подушку, целыми часами лежал, глядел в окно.
За окном теперь было всего только два цвета — черный и белый. Цвета прошлого. Краски памяти. Из пестрой картины мира вымыты были подробности и детали, Родионов видел только искаженные общие черты.
Об Ольге думалось далеко и отрешенно, и вообще вся эта история казалась историей совершенно с ним не связанной, как будто произошла она с посторонними, чужими людьми. Или была им вычитана из книги. Только в самой глубине сердца береглась спеленатая тугая энергия, но Пашка ни разу не попытался донырнуть, дотянуться до этой мерцающей темной глубины. Так и жил, стараясь поменьше об этом думать, терпеливо ожидая того времени, когда засевший в нем острый осколок постепенно приживется и перестанет донимать приступами пронзительной и неожиданной боли.
В апреле его выписали и он с узлом зимней одежды вышел в белый свет. С тихим шорохом захлопнулись за его спиной проклятые ворота.
Было странное волнующее состояние, словно в разгар зимы очутился он вдруг в незнакомом вечнозеленом южном городе, где царит постоянная мягкая весна, где все пронизано солнцем и запахом цветов. Даже резкая вонь бензина волновала его своей приятной свежестью и новизной. Он замечал все до самой ничтожной мелочи вроде криво положенного кирпича в стене на третьем этаже соседнего дома и одновременно видел совсем в другой стороне перебегающую дорогу собаку, видел покачивающуюся на ветру ветку с вороньим гнездом и два облака, расходящиеся в небе. Зрение его обострилось, слух жадно впитывал звуки мира. Радостно