В первые годы печатного бизнеса Франклина (примерно с 1728 по 1733 год) американская бумага при всей дешевизне считалась не вполне качественной. Коричневая подходила для оборачивания мыла, а грубую синеватую можно было куда-нибудь постелить, но ни та ни другая не годилась для печати правительственной прокламации, которая, по задумке Франклина, должна была попасться на глаза нужным людям. В связи с этим бумагу он закупал за границей, главным образом у торговцев, завозивших ее из Голландии через британских оптовиков. Местная бумажная промышленность вставала на ноги с 1730-х годов. Отчасти так проявлялась растущая уверенность американских предпринимателей, но не обошлось тут и без влияния Франклина, который с 1735 года стал регулярным покупателем их продукции. В 1734 году он публиковал в своей Pennsylvania Gazette объявление, предлагая «живые деньги за старое тряпье», а с 1742 по 1749 год продал Энтони Ньюхаузу 49 242 фунта (22 с лишним тонны) тряпок, а тот изготовил из них и продал Франклину сотни стопок бумаги, из которой тот напечатал банкноты провинции. Владельцы бумажных фабрик и лучшие мастера в этом деле были иммигрантами из Европы — Германии, Швейцарии, Нидерландов. Их умения оказались очень полезны зарождающейся американской бумажной отрасли. Первое производство основал в 1690 году на Пейпер-Милл-Ран, одном из притоков реки Уиссахикон-Крик, Уильям Риттенхаус. Уроженец Рурской области, он учился ремеслу в Голландии, потом вернулся в Германию подмастерьем и наконец в 1688 году уехал в Пенсильванию. Конкурент Франклина Эндрю Брэдфорд выкупил всю его продукцию для своих нужд, чем еще больше подтолкнул Франклина приобретать дорогую бумагу за границей.
С 1740-х годов Франклин покупал бумагу у немца Иоганна Конрада Шюца, приехавшего в Америку из Пфальца. На своей фабрике тот делал бумагу с водяным знаком в виде гербовой лилии и, специально для Франклина, с клеймом в виде инициалов BF. В 1752 году швейцарский мастер Якоб Хаги вступил во владение фабрикой Ньюхауза на реке Траут-Ран, и Франклин с Холлом с 1754 года начали использовать его продукцию с характерным водяным знаком IH.
По словам Уильяма Миллера, 1730-е годы были «младенчеством зарождающейся в Пенсильвании бумажной промышленности, о которой так заботился Франклин», а молодость отрасли приходилась на 1740-е годы. К 1750-м и 1760-м годам наступило взросление, а в XIX веке Филадельфия превратилась в главный центр этой индустрии. Гроссбухи Франклина показывают, что сам он тоже все больше полагался на американскую бумагу, а в 1788 году хвастался французскому другу Бриссо де Варвилю, что помог основать 18 бумажных фабрик.
***
Погружение Франклина в книжную культуру было таким всеобъемлющим, что он неоднократно воображал свою жизнь и даже собственное физическое «я» в виде печатной книги. В 1728 году молодой Франклин, как его английский единомышленник Джон Баскервилл, сочинил себе эпитафию, которую потом любил переписывать друзьям, — вечная страсть к саморекламе не покидала его даже в раздумьях о смерти.
Тело
Б. Франклина, печатника,
лежит здесь пищей для червей,
как обложка старой книги.
Ее страницы вырваны,
нет больше красивых букв и позолоты,
но работа не пропала целиком.
Он верит, что будет еще новое,
более совершенное издание,
исправленное и дополненное
автором.
Родился 6 января 1706 года,
Умер в 17…
Остроумие этих строк заключается отчасти в том, что они играют с невозможностью сочинить эпитафию самому себе. Франклин не способен завершить текст — вместо даты смерти пустота. (На его настоящей могильной плите написано просто BENJAMIN and DEBORAH FRANKLIN, 1790.) Однако текст важен еще и тем, что он вписывается в долгую традицию представлять человека в виде книги. Ранний пример этого можно найти на портрете кисти Джузеппе Арчимбольдо, — вероятно, на нем изображен гуманист и историк Вольфганг Лациус (1514–1565), — где физические черты сделаны из книг и их элементов или превращаются в таковые. Картина пугающе реалистична, ее элементы сцепляются между собой в кошмарное тело (особенно жуткими я нахожу волосы из раскрывшихся страниц). Даже если не интерпретировать его как книжную версию чудовища Франкенштейна, это по меньшей мере выглядит как доведение до крайности стремления к начитанности.
Творение Арчимбольдо производит эффект отчасти благодаря буквальному толкованию метафоры человека как книги; эта традиция вырастает из средневекового тропа о том, что распятие — хартия, в которой записано соглашение подарить человечеству вечное блаженство в обмен на любовь к Христу. Метафору блестяще развили и сделали светской многие писатели времен королевы Елизаветы I, которые перед лицом сравнительно недавнего господства печатной культуры напряженно и с воображением размышляли о том, что может означать книга. Мне очень нравится сонет Сэмюэла Дэниела из сборника «Делия» 1592 года, где рассказчик, горюя о несчастье в любви, превращает собственное лицо в трагическую книгу.
Прочти том горести ты на моем лице,
Рыдают «Илиады» моих бедствий.
Рука твоя, столь дорогая мне,
Печатает их кровью тяжких мыслей.
Джон Донн развивает метафору в другом направлении. В своей сладострастной поэме «Его любовнице, идущей в постель» он сравнивает раздевающуюся женщину с книжной обложкой и содержимым.
Все женщины снаружи — как цветы
Иль книг обложки для людей простых.
Но нет! То — книги тайн, и только мы,
Ценители изящной красоты,
Раскроем их.
В прозаической «Медитации XVII» («Человек не остров…») Донн представляет смерть не как уничтожение книги (вырванную страницу), а скорее как ее перевод: «Все человечество — создание одного автора, оно есть единый том, и со смертью каждого из нас не вырывают из книги соответствующую главу, но переводят ее на другой язык, и перевод тот лучше оригинала» [59]. Тот же троп поддержан в произведениях Шекспира. «Его лицо, как лист заглавный книги, трагическую повесть предвещает» [60], — говорит Нортемберленд во второй части «Генриха IV». Леди Макбет бранит мужа и учит его лицемерию: «Мой тан, твое лицо подобно книге с недобрым смыслом», а выше сам Макбет говорит товарищам: «Друзья, ваш труд записан на том листке, который я вседневно читаю вновь» [61]. Шекспир, кажется, поражен темной глубиной этого тропа, возможностью показать, сравнивая человека с книгой, что жизнь пошла совершенно не так, как должна была. Удручающий библиографический приговор выносит себе перед смертью король Иоанн, которому не удалось оправдать ожидания и прожить величественным печатным фолиантом: «Я лишь рисунок, сделанный пером на лоскуте пергамента; я брошен в огонь и корчусь» [62].
Франклин в этой традиции предстает менее страдающим, как и следует ожидать от человека его проворности, эффективности и оптимистичной энергии. Книга для него — не образец терзаемого «я», а средство