Столько мудрости для нас потеряно, потому что мы сами потеряны… и потеряны для себя.
Нам нужна эмпатия к другим… и к самим себе.
Кто мы.
Почему мы такие, какие есть.
Кем стремимся стать.
Познай самого себя.
Освободитесь
Эпиктет содрогнулся бы, услышав избитую фразу «знание — сила». Особенно из уст какого-нибудь аристократа или кабинетного профессора — а ведь именно такими, к сожалению, слишком часто и были философы.
Эпиктет родился рабом. Тридцать лет неволи оставили его хромым на всю жизнь — стараниями садиста-хозяина, который избил его.
Познав подлинное бесправие, он не стал бы легковесно рассуждать о свободе или власти.
Но это не значит, что он не верил в глубине души в силу мудрости.
В те времена в Риме многие считали, что к учению способны лишь свободные люди. Эпиктет утверждал обратное. Только образованные свободны.
Мудрость — это свобода.
Тот, кто не видит сути вещей, — раб импульсов, невежества и иллюзий… даже если он обладает невероятной мирской властью и богатством.
Эту неоспоримую истину Эпиктет наблюдал каждый день в моральном беспорядке и разложении двора Нерона, где его хозяин занимал должность секретаря. По закону Эпиктету многое было недоступно, но он сумел направлять собственное образование в рамках этих ограничений — и тем самым освободиться от добровольного рабства, в котором пребывали окружавшие его честолюбивые богачи и жадные до власти интриганы.
Никто не мог у него отнять то, чему он научился, мудрость, которую он обрел. Это было единственное, что принадлежало только ему. И это поистине было самым бесценным и могущественным сокровищем в мире.
Даже после освобождения Эпиктет продолжал жить в мире, который по большей части не поддавался контролю. Его отправил в изгнание император-параноик. Его ограбил мелкий воришка. Его поносили люди, которым не нравилось его учение. Но Эпиктет знал: то, что он носит в своем разуме, принадлежит ему навечно — и никто не в силах это отнять. Он был хрупким, уязвимым человеком, как и все мы… но философия и мудрость сделали его непобедимым и неодолимым.
Это касается и нас. Учение — это не просто путь к мудрости, это путь к свободе. И в конечном счете это своего рода власть — и даже высшая власть.
Есть нечто поэтичное в том, как император Адриан остановился в Никополе во время путешествия по Греции, чтобы послушать одну из лекций Эпиктета. Разве раб в тот миг не стал господином? Разве бессильный не победил могущественного?
У Адриана было все. Он мог сделать что угодно. И все же он пришел за тем сокровищем, которым, казалось, владел один лишь Эпиктет. Марк Аврелий, всю жизнь учившийся у Эпиктета и приходившийся Адриану приемным внуком, сравнивал великих завоевателей с великими мудрецами истории и полагал, что верх одержали мыслители: «Но Александр, Гай, Помпеи — что они рядом с Диогеном, Гераклитом, Сократом? Эти видели вещи, их причины и вещество, и ведущее их оставалось самим собой; а там сколько прозорливости, столько же и рабства» [313]. Именно их примеру он стремился следовать… и мы должны.
Мы все рождаемся равными, с теми же изъянами, теми же тревогами, тем же невежеством и тем же смертным приговором. Но некоторые из нас упорным трудом умудряются выйти за пределы этих ограничений. Мы освобождаем себя сами.
От того, что порабощало, подчиняло и направляло людей во все времена.
От желаний и заблуждений.
От импульсов и эмоций.
От горечи, разочарования и злобы.
Мы становимся философами — то есть спокойными, терпеливыми и невозмутимыми.
В 1859 году Линкольн — еще до того, как стал президентом, еще до мучительного путешествия на поезде в Вашингтон [314], где его ждала должность, на которой, как многие считали, его сразу убьют, еще до кровавой бойни и насилия войны — произнес речь на ярмарке штата Висконсин. Темой речи должно было стать сельское хозяйство, но Линкольн решил копнуть глубже. Он рассказал историю о восточном царе, который попросил своих мудрейших философов придумать для него фразу, которая была бы не просто верной в любой ситуации, но и всегда уместной. «Они преподнесли ему эти слова, — сказал Линкольн: — “И это тоже пройдет”. Как много они выражают! Как отрезвляют в час гордыни! Как утешают в глубинах скорби! “И это тоже пройдет”».
Знал ли Линкольн, что эта история — одно из стержневых учений буддийской философии? Знал ли он о невероятных триумфах и «огненных испытаниях» [315], что ждали впереди? Посещало ли его мрачное предчувствие, что это относится и к его краткому пребыванию на этой планете — что ему осталось жить меньше шести лет, за которые он должен успеть сделать свое дело, прежде чем и он «тоже пройдет»?
Марк Аврелий понимал это, призывая: «Помышляй почаще о той быстроте, с которой проносится и уходит все, что существует или становится» [316]. Все, что происходит в мире, — хорошее и плохое, прекрасное, трагичное или ужасающее — стремительно проносится мимо нас. Здесь нет ничего устойчивого; каждое событие рано или поздно исчезает в бурном потоке и больше мы его не увидим. «Ну не глуп ли тот, кто при всем том надувается или дергается или вопит, словно велик этот срок и надолго эта досада» [317].
Находясь во власти сиюминутного, без исторической перспективы, без понимания природы вещей, мы не свободны. Мы подавлены. Мы порабощены страхами, тревогами, самим духом времени.
Преодолеть это состояние не получится само собой. Это невероятно тяжкий труд.
Да и свобода не всегда приносит радость.
«Всю жизнь мне приходилось бороться с собственными заблуждениями, собственными ложными идеями и собственным искаженным восприятием, — сказала Джоан Дидион в своей знаменитой речи. — Мне приходилось очень много работать, делать себя несчастной, отказываться от удобных идей, пытаясь постичь социальную реальность… И это нелегко, это требует труда. Приходится постоянно обдирать себя, изучать все, что видишь, избавляться от всего, что тебя ослепляет».
Но та внутренняя борьба, о которой она говорит, сильно отличается от той, в которую ввязываются слишком многие из нас — сражаясь, беснуясь, споря с окружающим миром. Как Илон Маск, мы просыпаемся и выбираем насилие, бросаясь, как говорил Сенека, в волны беспокойной жизни [318]. Мудрость — это, пожалуй, свобода