Речь Линкольна застигла собравшихся врасплох. Она оказалась короче даже молитвы, открывавшей то утро, и, когда президент закончил, люди не сразу поняли, что продолжения не будет. Но затем раздались аплодисменты, и это был, как записал в дневнике один очевидец, «не холодный, бледный призрак учтивого приема, а бурное излияние восторга из искренних и любящих сердец…».
Эверетт сразу распознал величие. «Я был бы счастлив, — сказал он Линкольну, — если бы мог льстить себе надеждой, что за два часа приблизился к идее этого события так же, как вы за две минуты» [339].
Успех Геттисбергской речи кроется не в ее краткости, хотя она и была краткой. На поле той битвы — и на полях сражений по всей стране, от Виксберга до Шайло и Хэмптонского рейда [340], — американцы вели войну, цель которой была не вполне понятна. Восемьдесят семь лет — а на деле куда дольше — американские политические партии бились в бесконечной череде споров и решений. Нуллификация [341]. Народный суверенитет. Закон о беглых рабах [342]. Дело Дреда Скотта [343]. Права штатов.
Вся эта борьба. А теперь — все эти смерти.
Почему? Ради чего? Почему это важно?
Линкольн охватил эту суть несколькими прекрасными фразами, которые все прояснили: Америка — это нация (президент использовал это слово пять раз), и ее нельзя разрывать. Эта нация «рождена в свободе и предана идее, что все люди сотворены равными». Рабство было с этим несовместимо. На каком-то уровне это понимал каждый американец. Война стала проверкой того, действительно ли они в это верят.
Линкольн решил не столько почтить открытие Геттисбергского кладбища, ради которого все собрались, сколько использовать этот повод, чтобы заново определить, что такое Америка и какова роль каждого ее гражданина. В своей речи он ни разу не упомянул ни генералов, ни географических названий, ни самого места, где все стояли, — он даже не упомянул напрямую ни рабство, ни отделение южных штатов.
Вместо этого он стремился объяснить национальную миссию в возвышенных нравственных категориях, тем самым освятив конституционный спор и кровавый конфликт как дело, достойное полной меры преданности, ради «возрождения свободы» — чтобы «власть народа, волей народа и для народа не исчезла с лица земли» [344].
Задача не из легких. По сути, это был тот самый «враждебный акт», о котором говорила Джоан Дидион, рассуждая о великой прозе. В начале войны мало кто из американцев считал, что воюет за свободу чернокожих; большинство солдат, павших при Геттисберге, не сказали бы, что хотят расового равенства. Линкольн менял смысл войны прямо у них под носом.
И к этому мгновению он готовился всю жизнь — своей страстью к языку, теми словами, что ребенком выводил на досках пером стервятника, любовью к Декларации независимости, которую знал почти наизусть. «За простоту по эту сторону сложности я не дал бы и шиша, — сказал Оливер Уэнделл Холмс — младший, сражавшийся за то самое дело, к которому взывал Линкольн, и тяжело раненный при Энтитеме и Чанселорсвилле. — Но за простоту по ту сторону сложности я отдал бы все, что у меня есть».
Простота и ясность Геттисбергской речи — это не единичный случай и не случайность. Линкольн работал над ней месяцами, и она стала наследницей бесчисленных речей, которые он произносил с 1850-х годов, и евклидовых доказательств, которые он выводил в своих тетрадях [345]. Еще утром в день выступления он правил и оттачивал текст. Когда пришло время говорить, речь оказалась совершенной — каждое слово на своем месте, нечего лишнего, ничего недостающего.
Но Геттисбергская речь не просто показывала мастерство слова — она выражала гений Линкольна, его способность добраться до самой сути и, что еще поразительнее, способность объяснить эту суть.
Большинство американцев не понимали, почему Закон «Канзас — Небраска», продавленный политическим соперником Линкольна Стивеном Дугласом, имел такое значение. Но Линкольн мгновенно увидел, что этот закон превращает рабство из отмирающего института в растущую индустрию, в политический детонатор, который ввергнет нацию в кризис. Именно в эту точку Линкольн бил снова и снова в своих знаменитых дебатах с Дугласом, которые, хотя и были намного длиннее Геттисбергской речи, имели тот же эффект: сплотили Республиканскую партию, превратив ее в силу, способную завоевать президентское кресло.
На протяжении всей войны Линкольна приводила в отчаяние неспособность умных в остальном людей ухватить главное в войне и выиграть ее. «Тот, чья мудрость превосходит мудрость всех философов, провозгласил, что “если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот”», — говорил он, цитируя Библию [346]. «Союз — это сила», — утверждал он перед войной. И когда война наконец разразилась, он увидел ее такой, какова она есть, и отказался принять трактовку, которую навязывали радикальные братоубийственные рабовладельческие круги.
Сотни раз в речах и письмах он называл происходящее мятежом. Он напоминал, что такого понятия, как «Юг», не существует. «Так называемые Конфедеративные Штаты Америки», как он именовал противника, не существуют и не имеют никакого правового статуса. «Союз» — не что-то временное, а священный, нерушимый договор, сформировавший Америку как нацию.
Буквально через несколько дней после побед при Геттисберге и Виксберге Линкольн экспромтом произнес речь перед толпой, собравшейся перед Белым домом. «Давно ли это было? Восемьдесят с лишним лет с тех пор, как четвертого июля впервые в мировой истории нация в лице своих представителей собралась и провозгласила как самоочевидную истину, что “все люди сотворены равными”, — сказал он, явно предвосхищая более знаменитые слова, которые произнесет четыре месяца спустя. — Теперь же, в это последнее, только что прошедшее Четвертое июля… перед нами гигантский мятеж, в основе которого лежит попытка ниспровергнуть принцип, что все люди сотворены равными».
Именно в этом крылась причина его недовольства генералом Джорджем Мидом после великой победы при Геттисберге. Мид телеграфировал, что отбросил Ли из Мэриленда и тем самым изгнал врага «с нашей земли». Линкольн был ошеломлен. «Неужели наши генералы никак не выбьют эту мысль из своей головы? — сказал он с досадой. — Вся страна — наша земля».
Люди упускают суть. За деревьями не видят леса. Предубеждения ослепляют их, умы так забиты, что не могут вместить нужное. Они не могут разобрать, что к чему. «Чтобы видеть то, что находится перед самым носом, требуется постоянное усилие», — говорил Оруэлл [347]. Он отмечал, что одна из причин, почему мы ведем записи, заключается в том, что это помогает нам не терять нить, держаться истины, когда вокруг ложь, хаос и противоречивые мнения.
«Армия Ли, а не Ричмонд — вот ваша истинная цель», — напоминал Линкольн своим