Мир полон чудес, полон почти невообразимых, почти абсурдных вещей.
Представьте тот миг, когда европеец впервые увидел кенгуру! Представьте, как туземец впервые увидел европейца, выходящего на берег в доспехах!
Одним из самых возвышенных переживаний в жизни Линкольна стала короткая поездка к Ниагарскому водопаду в 1848 году. «Он воскрешает картины далекого прошлого, — восторженно писал Линкольн. — Глаза тех вымерших гигантов, кости которых наполняют курганы Америки, смотрели на Ниагару так же, как смотрят наши. Ровесница всего рода человеческого и старше первого человека, Ниагара сегодня так же сильна и свежа, как десять тысяч лет назад. На Ниагару взирали мамонт и мастодонт — ныне столь давно мертвые, что лишь обломки чудовищных костей свидетельствуют о том, что они вообще существовали».
Не меньше Линкольна завораживала и наша связь с природой. «Каждая травинка — это целая наука, — изумлялся он. — И не только трава, но и почвы, семена и времена года; живые изгороди, канавы и заборы, осушение, засухи и орошение; вспашка, рыхление и боронование; жатва, косьба и молотьба; сохранение урожая, вредители посевов, болезни растений и то, что предотвратит или излечит их; орудия, инвентарь и машины, их относительные достоинства и способы их улучшения; свиньи, лошади и крупный рогатый скот; овцы, козы и домашняя птица; деревья, кустарники, плоды, растения и цветы — тысячи вещей, примерами которых все это является, — каждая сама по себе представляет целый мир для изучения».
Именно эта завороженность дала толчок его первым политическим начинаниям. Ему виделась Америка, связанная воедино каналами, железными дорогами и судоходными реками. Чудо человека в том, что он способен не только трудиться, но и совершенствовать свой труд, улучшая тем самым мир вокруг себя. Природа для Линкольна была не просто зрелищем: она могла учить, ее силу можно было направить в нужное русло, ее в конечном счете можно было обуздать.
Поэтому нас не должно удивлять, что Линкольн не только создал Министерство сельского хозяйства, но и фактически организовал первый в мире национальный парк, отдав Йосемитскую долину «для общественного пользования, отдыха и развлечения… как навечно неотчуждаемую собственность».
Фейнман считал, что игра, исследование, тяга к красоте — неотъемлемая часть науки. Однажды в разговоре о природе радуги с Леонардом Млодиновым он заметил: Декарта вдохновляла мысль, что радуга — это красиво.
И все же печальный побочный эффект ума и учености для многих людей — именно утрата способности удивляться. Как говорит Екклесиаст, «потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» [334].
Мы докапываемся до сути. Развеиваем мифы. Разгадываем тайны. И обнаруживаем, что на самом деле там, где кончается радуга, ничего нет. Медленно, неуклонно мы находим бреши в каждой истине, которую нам передали; демонтируем все прежние представления — до тех пор, пока… а что, собственно, остается? Мы узнаем: то, что нам говорили в детстве, — неправда. Большая часть истории, которую нам преподавали, — ложь. Естественно, мы становимся циничными.
Так поступает глупец, изучая прошлое: он упускает неприметную, но неизменную истину — все могло сложиться иначе. Безграничные возможности прошлого и будущего должны заставлять наши сердца замирать. Наполнять нас удивлением и благодарностью, надеждой и решимостью.
Сартр говорил о соблазне перепутать разочарование с истиной. Без неослабевающего чувства удивления мы легко можем скатиться в нигилизм. Скептицизм — дело хорошее, но Гёте в «Страданиях юного Вертера» пишет: «Жалкий глупец, ты все умаляешь, потому что сам ты так мал!» [335]
Мы не можем позволить себе впасть в разочарование… хотя сама цель образования — избавить нас от иллюзий.
Начать с удивления — это в каком-то смысле самое простое. Труднее всего — сохранить его на протяжении всей жизни, заполненной трудом.
Мир — это далеко не только радуги и водопады. Требуются огромное мужество и сила, чтобы видеть красоту в мире, где творится столько уродливого, особенно когда беда приходит к вам самим. В детстве Майя Энджелоу пережила столь чудовищное сексуальное насилие, что перестала говорить. «Это зло, — писала она, — было страшным видом зла, ибо насилие над телом ребенка чаще всего порождает цинизм, а нет ничего трагичнее юного циника, потому что человек перешел от незнания к неверию. В моем случае спасением стала немота — в той мерзости, понимаете. И я смогла почерпнуть из человеческой мысли, человеческих разочарований и триумфов достаточно, чтобы восторжествовать самой».
В конечном счете именно поэзия и красота искусства вывели ее из этой тьмы — а еще учительница Берта Флауэрс, которая подтолкнула ее начать читать вслух. «Ты не полюбишь поэзию, — говорила Флауэрс Майе, — пока она не зазвучит у тебя на устах». В собственных стихах и прозе она не боялась касаться болезненных реалий человеческого опыта. И все же «она поднималась» [336], и все же в ее творчестве жили надежда и свет.
В самом известном своем стихотворении, которое Энджелоу прочла на инаугурации президента в 1993 году, она вторила тому же чувству удивления и тем же образам, к которым прибегал Линкольн:
Скала, река, дерево —
Приютившие виды, давно ушедшие,
Запомнили мастодонта,
Динозавра, что оставили высохшие следы
Своего временного пребывания здесь,
На тверди нашей планеты [337].
И все же ее сердце замирало. И все же она могла смотреть на каждый новый день и говорить: «Доброе утро», и говорить это искренне.
Нельзя позволить событиям жизни разрушить вашу надежду. Как нельзя позволить этого знаниям и фактам.
В конце того разговора Фейнман обратился к Млодинову.
— Можно я спрошу кое о чем? Вспомните, как были ребенком. В вашем случае не придется напрягаться. Когда вы были ребенком, вам нравилась наука? Была она вашей страстью?
— Сколько себя помню.
— И мне, — сказал он. — Помните: это потеха [338].
Как и жизнь. Не всегда, не ежеминутно, но в целом — должно быть так.
Постигните суть
В 1863 году один из самых знаменитых людей Америки поднялся, чтобы обратиться к тысячам скорбящих, собравшихся в Геттисберге. Там, на священной земле, этот достойный соперник Демосфена говорил о битве, произошедшей неподалеку от места, где они стояли, поминая павших героев.
Слушатели были заворожены и глубоко тронуты — многие до слез.
Но вы никогда не слышали этой речи.
Линкольн поднялся только после того, как свое двухчасовое выступление закончил Эдвард Эверетт, главный оратор того дня. Предполагалось, что речь президента будет лишь дополнением к церемонии. Он надел очки, достал из кармана клочок бумаги и произнес негромкую речь, которая, как он полагал, никому не запомнится. В ней было всего 271 слово —