Надеюсь, оно будет недолгим. В медицине я все-таки худо-бедно разбираюсь, и скоро станет понятно, что использовать меня в качестве санитара означает забивать гвозди микроскопом (ну или другая подходящая метафора).
Ларионов меня примет, думал я. Семён Петрович не из тех, кто шарахается от неожиданного. Он интересовался пенициллином. Человек прогрессивный, умный. Удивится, конечно, если узнает, что бывший секретарь Извекова просится в санитары.
Если начнёт расспрашивать, отчего я не иду в фельдшера, я ему честно всё расскажу. Про Извекова, про дядю-вице-директора, про циркуляр по лечебным и другим заведениям. Ларионов сам не любит министерскую публику, это было видно ещё тогда. Может, даже посочувствует. Как Коновалов сочувствовал.
От воспоминания о Коновалове я поморщился. Сочувствие у него было, да толку. Пожилой врач с искалеченной рукой устроил мне настоящий экзамен, выслушал ответы с восторгом, а потом, вздохнув, развёл здоровой ладонью. Циркуляр. Бумажка. Всё упёрлось в бумажку.
Надеюсь, сейчас будет иначе. Санитаром не требуется диплома. Не требуется даже грамотности, если уж говорить начистоту. В больничные служители берут кого попало, лишь бы не буянил и не крал ложки из столовой.
К воротам Обуховской я подошёл в половине десятого. Длинный трёхэтажный корпус казённого вида с облупившейся жёлтой штукатуркой и рядами одинаковых окон. Во дворе санитар с тачкой, в тачке завязанный мешок с грязным бельём. У бокового подъезда стояла извозчичья пролётка, в ней кто-то полусидел-полулежал, видимо, привезли пациента.
Главный вход, двери тяжёлые, с медными ручками. Я потянул створку и вошёл.
В вестибюле пахло мокрой тряпкой и карболкой. Той самой карболкой, которую Извеков так и не ввел в качестве средства для полов. Женщина в сером халате мыла пол, возюкая ведром по плиткам.
Канцелярия была в самом конце коридора. Я постучал, толкнул.
За столом у окна сидел письмоводитель. Лет пятидесяти, седой, с тщательно подстриженной бородкой, в потертом мундире. Перед ним на столе лежали стопка бумаг и чернильница с двумя перьями. Он поднял голову, посмотрел на меня поверх очков.
— Чем могу служить?
— Я к Семёну Петровичу Ларионову. По поводу трудоустройства.
Письмоводитель смотрел молча. Потом чуть наклонил голову набок, словно хотел рассмотреть меня с другой стороны.
— Семёна Петровича Ларионова только что пригласили старшим врачом в Ольгинскую больницу в Москве. Уже уехали-с.
Я молчал. Печальная новость. Ларионов уехал. Человек, с которым я связывал надежду на нормальную жизнь в Обуховской, находится теперь за семьсот вёрст отсюда и руководит чужой клиникой.
— Сейчас на его месте другой врач, — продолжал письмоводитель. — Курдюмов Николай Иванович. Желаете поговорить с ним?
Я уже хотел ответить «да, конечно», но за стеной поднялся крик. Голос был густой, немолодой. Судя по всему, привычный к такому. Слов сначала было не разобрать, но через секунду сквозь дверь отчётливо пробилось:
— … ты будешь делать то, что я скажу, и никак иначе! Слышишь меня, милостивый государь?
Другой человек что-то тихо ответил, слов было не разобрать.
— Никакой Бехтерев мне не авторитет! У нас тут не психиатрическая клиника, а хирургическое отделение!
Письмоводитель опустил глаза в свою стопку бумаг, лицо стало непроницаемым. Видимо, такие сцены у Николая Ивановича случались регулярно.
— Так желаете? — переспросил он, не поднимая взгляда.
— Нет, — сказал я. — Уже не желаю. Всего доброго.
Я вышел из канцелярии. За дверью крик уже стих, послышались шаги, дверь дёрнулась, и я отошел к стене, чтоб не столкнуться.
Первым вышел молодой врач, лет тридцати, в очках, с красными пятнами на щеках. Он шёл, прижимая к груди папку, и не смотрел ни на кого. За ним выдвинулся второй, сам Курдюмов, надо полагать. Высокий, сухой, с ухоженными седыми бакенбардами, в крахмальном воротничке, поверх которого сидел халат с безукоризненно свежими манжетами. Лет шестидесяти. Глаза у него были светлые, злые, губы поджаты.
Он скользнул по мне взглядом, как по предмету мебели, и пошёл по коридору. Молодой врач нырнул в боковую дверь.
Я постоял у стены секунду, потом развернулся и направился к выходу.
На улице я остановился, поглядел на жёлтый фасад, на ряды одинаковых окон. Ларионов уехал. План, на котором я строил всю утреннюю надежду, рассыпался. А идти в ноги к человеку, который орёт на ординаторов из-за Бехтерева (и, по всей вероятности, просто из-за своего характера), не только бессмысленно, но и просто противно.
Надо думать, куда теперь. Больниц в Петербурге много, я их обошёл немало, и везде история была одна, только с разной интонацией. Где вежливо отказывали, где пожимали плечами, где смотрели на меня, как на очередного сумасшедшего.
И тут я вспомнил. Совсем недалеко от моего дома, в двух шагах от Таврического сада, на Тверской улице, была маленькая городская лечебница. Небольшое заведение, на вид захудалое. По крайней мере, близко.
Я поднял воротник и пошёл обратно. Пешком. Деньги надо было беречь, теперь особенно.
А вот и Тверская.
Передо мной стоял каменный особняк в три этажа. Когда-то тут, похоже, жили какие-то богатые люди. Может быть, купцы, может, мелкий дворянский род, проевший состояние за несколько поколений. Потом дом передали под больницу, и передавали его, судя по виду, уже довольно давно. Штукатурка на фасаде облупилась местами до кирпича, наличники потрескались, карниз над вторым этажом наполовину обвалился. Над входом висела жестяная вывеска, выкрашенная в серый цвет:
ГОРОДСКАЯ ЛЕЧЕБНИЦА НА ТВЕРСКОЙ УЛИЦЕ
Рядом с ней доска с адресом: Тверская, 12
Я постоял у вывески, посмотрел на двор. Ворота были открыты, внутри виднелся мощёный булыжником двор с пустыми клумбами, кое-где заросшими бурьяном. У стены стоял небольшой дворовый флигель, тоже каменный, но попроще, в два этажа. Там, надо полагать, койки для самой бедной публики, для тех, кого в главный корпус не кладут из-за вида. Дальше, в глубине двора, виднелись длинные низкие бараки. Это для заразных. Брюшной тиф, дизентерия, рожа. В городских лечебницах так всегда строили, отдельно, чтоб не распространялось.
По правую руку была конюшня, оттуда пахло навозом и сеном. Рядом дровяной сарай, огромный, набитый под крышу поленницей. Вся больница, как и весь Петербург, топилась дровами, и зимой этого сарая едва хватило бы. Был ещё какой-то низкий домик в глубине, вероятно, мастерская при больнице. И последним стояло невысокое строение с