— Садись. Расскажи, что было-то.
Аграфена махнула рукой.
— Вы тут мужские разговоры ведите, а мне на рынок. Вы бы, Вадим Александрович, супа что ли поели. Нельзя не есть. Организм не поймет.
— Благодарю, Аграфена Тихоновна. После. Поймет он, никуда не денется.
Она пожала плечами и пошла со двора. Николай отодвинулся, освободив мне край ящика. Я сел. Доски были холодные.
— Ну, рассказывай.
Я рассказал. Коротко. Как придумал активированный уголь, как показывал в Военно-санитарном комитете опыт с водой, там его оценили и договорились о встрече с генералом, а вот генералу все это оказалось «по барабану» (если не сказать хуже).
Николай слушал, склонив голову набок.
— А помочь этот уголь и вправду может?
— Может, — ответил я. — Еще как.
— И что вы теперь? — спросил он.
— Не знаю.
— Ну, надо подумать. Жизнь-то еще не кончилась!
— Я вот что думаю. Надо мне ехать.
— Куда?
— За границу.
Он поднял брови и долго молчал, глядя в сторону, на серую стену соседнего дома.
— Остынь, — сказал он наконец. — Ты сейчас злой. После такого генерала любой злой будет. Поспи ночь, а утром про это спокойно подумай.
— Может, так и есть, — сказал я. — А может, и нет. Что мне здесь делать, Николай? В академию меня не пускают. На фельдшерские курсы не пускают. Никуда не пускают! Лекарства, которые я делаю, называют знахарством. Сколько я еще буду биться лбом об эту стену?
— Ну, если так решил… — вздохнул Николай, — тогда что отговаривать. Знаю, что не отговоришь человека, когда он твердо чего хочет. Только хуже сделаешь. Тогда иди в Управление уездного воинского начальника. Нужно получить документ, что ты воинскую повинность отбыл, либо в ополчение зачислен, либо по какой-то иной законной причине немедленной мобилизации на Дальний Восток не подлежишь. Без этой бумаги сейчас паспорт никому не дают. Война, Вадим Александрович. Беглецов ищут.
— Знаю, — ответил я.
— Второе. В канцелярию полицейского участка. По месту жительства. На прием к приставу, попроси свидетельство, что за тобой не числится судебных дел, неоплаченных штрафов, и полиция к тебе претензий не имеет. Это у них называется свидетельство об отсутствии законных препятствий.
— А у меня-то и есть претензия, — нахмурился я. — Штраф за незаконное врачевание.
— Штраф ты заплатил?
— Заплатил.
— Значит, задолженности нет. Претензии должны быть только по текущим делам. Формально за это не откажешь.
— Формально.
— Ну да. Я об этом и говорю.
Мы помолчали.
— Николай, — сказал я, — ты же знаешь, какая у меня история. Извеков через своего дядю разослал циркуляр по медицинским учреждениям. Из-за этого меня в академию не приняли.
Он кивнул.
— Знаю. Ты рассказывал.
— Если эта бумага еще где-то есть, в общих полицейских архивах, то мне и свидетельство могут не дать.
— Может повлиять, а может и нет. Тут, Вадим Александрович, как повезет. Если они эту бумагу рассылали узко, только по медицинскому ведомству, это одно. Тогда пристав про нее ничего не знает, и дело твое чистое. А если дядюшка Извеков с широкой душой был и разослал еще и по общим канцеляриям, для справок, это другое. Тогда у пристава в твоей карточке будет отметка. Пристав ее увидит.
— И откажет.
— И откажет.
— Хорошо, — сказал я. — Я попробую.
— Попробуй. Хуже не будет.
Он подумал и добавил:
— Хуже уже было.
Я усмехнулся.
— Это верно.
Мы посидели еще немного. Николай говорил о каком-то своем сослуживце, который после отставки уехал в Швейцарию лечиться, да так там и остался, работает конторщиком при какой-то русской гимназии в Женеве. Я слушал вполуха. В голове у меня уже складывался порядок завтрашнего дня.
Утром, часов около девяти, я вышел из дома. Ночью подморозило, лужи затянуло тонкой коркой, которая хрустела под подошвами. Я прошел по Суворовскому, свернул в переулок.
Участок стоял на углу. Уже знакомое приземистое каменное здание с облупившейся штукатуркой. Над тяжелой дверью висел фонарь и жестяная вывеска. Буквы на ней почти стерлись от времени, читалось только «уч.» и «части».
Я вошел в дежурную часть. За барьером сидел усатый унтер в расстегнутом мундире, перед ним лежал раскрытый журнал. Сбоку на лавке дремал какой-то человек в рваном пальто, с подбитым глазом и засохшей кровью на губе. В углу курил городовой.
— Мне в канцелярию, — сказал я унтеру.
Он поднял голову, не глядя на меня, ткнул пером куда-то вправо.
— Соседняя дверь. Во дворе.
Я вышел, обошел здание по скользкому булыжнику и нашел вторую дверь, пониже и поскромнее. Поднялся по трем каменным ступенькам. За дверью был коридор, из коридора — канцелярия.
Канцелярия оказалась большой комнатой с низким потолком, в котором светились два газовых рожка. Вдоль стен стояли конторки, высокие столы для работы стоя, с чернильницами, наклонными досками и сургучницами — специальными металлическими ванночками, которые подогревались снизу спиртовкой или свечой.
У противоположной стены тянулся длинный барьер, за которым сидели трое писарей в форменных сюртуках с протертыми локтями. Перед барьером толпился народ.
Я встал в очередь. Передо мной был какой-то мужчина в потертой шинели, за ним женщина в платке, с девочкой лет десяти. Девочка хныкала и вытирала нос рукавом. Дальше стояли два мастеровых в грязных поддевках и старик с палкой.
Очередь двигалась неторопливо. Через четверть часа я подошел к барьеру.
— Ваше дело, — сказал писарь, не поднимая головы. Он был молод, лет двадцати двух, с тонким носом и следами от оспы на щеках.
— Мне нужно подать прошение о выдаче свидетельства об отсутствии законных препятствий к выезду за границу.
Он поднял на меня глаза.
— Гербовая бумага есть?
— Нет.
— На простую наклеим марку. Марка тридцать копеек.
Я достал монеты и положил перед ним. Он выдвинул ящичек, взял оттуда лист желтоватой конторской бумаги и небольшую гербовую марку с двуглавым орлом. Марку приклеил в левый верхний угол, поставил карандашом дату.
— Фамилия, имя, отчество?
— Дмитриев Вадим Александрович.
Он занес имя в какую-то ведомость.
— Пишите здесь, — он указал на свободную конторку у окна и протянул заполненную бумагу. — Как в ней, так и пишите. Сделаете, и обратно ко мне. Я — Сомов. Запомните, чтоб потом не путаться.
— Хорошо, спасибо.
Я отошел к конторке. Она была высокая,