– Вашей конъюнктурою герцог весьма доволен был, – услышала Налли слова Остерманна, который, оставив принца, приближался вместе с Волынским к карточным столам, рядом с которыми прохаживалась, не зная приниматься ли за скучную игру.
– Если вы о князе Черкасском, Андрей Иванович, то он столько же моя конъюнктура, сколько и его светлости, потому приятность сия общая. Льщусь, она разделяема также и вами?
– Как удовольствие от наблюдения за итальянским балетом, которое также разделяю с герцогом. Сегодня любезный хозяин пригласил нас увидеть в домашней опере его «Парадиз или крылатая любимица». Только как нам ни грустно об этом узнать стало, герцог посреди неотложных своих дел, сего балета не увидит.
– Но в именины принцессы Анны он будет у неё, и там, время ведь говорят творит чудеса – возможным станет принца в конфиденцию привести.
– Не слишком близко к принцессе себя ведите, Артемий Петрович, не то попадёте в суспицию. Герцога нрав вы знаете, каково ему покажется, будто вы мимо него другою дорогою идёте? Эйхлер не говаривал ли вам того же?
– Не говаривал. Но вы выражаете заботу обо мне? Вы ли это, Андрей Иванович? Я слишком растерян новизною такого маневра и оставляю его безо всякого слова, какое, конечно, услыхал бы герцог. Но, чтоб вы не пеняли мне за то, замечу о матери будущего наследника – можно желать, чтобы она ею и оставалась. Для того нет нужды обнаруживать блестящие качества, но согласитесь, Андрей Иванович, нельзя оставить без развития умение кротостью выражать более величия нежели важностью. Последняя редко сочетается с истинным величием, а его мы все хотим видеть в наших государях. Любовь к уединению, чтению, которые иные почитают «дикостью» в дамской персоне, должно признавать следствием целомудрого ума и неиспорченного сердца.
– Вы говорите это вице-канцлеру или почтительному кавалеру?
– Тому и другому.
– Тот и другой обдумают слова ваши и ответят на празднике у принцессы.
– И ранее – в кабинете, не так ли?
– Душевно желаю сказать «так», но никогда не знаю станет ли на то у меня сил. Вы знаете, Артемий Петрович, хотя я не подвергал себя тяготам турецкой тюрьмы, подобно вам, не могу, как вы, похвалиться крепостью.
На том собеседники расстались. Волынской отошёл к стене, сел на один из стульев, окружающих маленький круглый стол, со стоявшей на ней серебряной табакеркою, указал Налли стул напротив. Несколько минут он сидел молча, будто выжидая не заговорит ли она, затем произнёс:
– Не присоветуешь ли чего, любезный Фрол – князь Урусов, или дядя мой Салтыков или иная персона – не важно кто именно, в затруднительнейшем положении.
– Рад полезным быть и хотел бы острейшим умом обладать для вас и персоны, которая имеет счастье найти в вас покровителя.
– Дело это давнее и с начала его пересказывать резона не вижу, – начал Волынской, умолк и принялся вертеть в руках табакерку, стоявшую перед ним, – а суть в том состоит, что при оной персоне служит похвальных качеств кавалер, и, хотя в доме он не так давно, патрону весьма дорог, – пальцы его сделали неловкое движение – не оттого ли что красой своей увлекли глаза Налли следить их – табакерка открылась и часть табаку просыпалась ему на колени. Он поставил её на столешницу, и с видимым усилием сохраняя мину деловитой любезности, продолжал, – но кавалер хотя и редких достоинств, какие даже не часто сердце вмещает, и весьма предан – он не может более продолжать служить, а его несчастный патрон не может его лишиться, ибо с его потерей жизни своей станет не рад.
Волынской замолчал и хотел было снова приняться за табакерку, но удержался.
– Отчего так? – прошептала Налли, уже зная ответ.
Волынской решительно взглянул ей в лицо.
– Оттого, что клиент его – девица.
– Разве его служба оттого хуже?
– Любезный Фрол, ты отлично меня понял. Я просил помощи твоей, в сем деле, а ты не подаёшь мне её ни в малой мере.
– Не могу советовать другу вашему, пока не узнаю его расположения.
– Его расположения? Ужели ты станешь отрицать, что знаешь его? Проживи он хоть тысячу лет, ему не узреть сердца более достойного и лица красноречивее сии достоинства живописующего. Потому нет для него ничего любезнее, как отдать сей прекрасной девице всю вселенную и себя самого.
Сколько Налли не старалась сохранить внешнее спокойствие, последние слова Волынского и голос, каким они были произнесены, отняли у ней на мгновение решимость во всех поступках своих быть верной только его благу. Она закрыла побледневшее лицо руками, делая усилия, чтобы удержать слёзы. Куда там – она едва находит твердости не лишиться чувств.
– Милая, любезная Налли, отчего вы плачете? – прошептал Волынской, – Ужели слова мои вас огорчают, ужели вы не желали их услыхать? Не для того ли, мой ангел, явились вы в тот благословенный день, чтобы утешать мою душу?
Налли отняла руки от лица и устремила сияющие свои глаза на Волынского. Хочет скрыть восторг и не может. Жребий ее лежит на весах. Боже, не дай ему обрушиться в бездну.
– Девица, о которой вы мне поведали, потому именно представилась патрону своему клиентом, что никаким иным способом не могла снискать возможности быть среди любезных его сердцу. Иной возможности нет и теперь. Патрон её и сам это понимал, потому судя, что о сей тайне догадался не сего дня, но также скрывал её несколько уже времени. Итак, если только та девица истинно своего патрона любит, конечно, не воспользуется привязанностью его, чтобы толкнуть к опрометчивым поступкам, о которых он, со временем, сожалеть станет.
Как ни опытен Волынской в переговорах самых различных – растерян. Для чего иного проникла в дом Налли, как не толкать его к «опрометчивым поступкам»? К ним только несколько шагов, но он запинается в них, спотыкаясь о заботливость к нему Налли. Отвечает ей:
– Милая Налли, вы скоро столько воспламените мне душу своими благородными речами, что будете похищены и унесены подобно Европе, для которой Юпитер переплыл море.
– Льщусь заслужить ваше доброе мнение не только речам моим, но и поступкам. Вам никогда не придётся испытать сожаления, унижения или раскаянья, связанных с