Жизнь моя, кинематограф - Юрий Давидович Левитанский. Страница 30


О книге
нем так неуютно теперь,

непривычно и странно.

Нынче спать лягу рано, и буду лежать неподвижно

и слушать, как тикают стрелки

и медленно падают капли из крана.

Удивительно, как изменяются вещи,

то вдруг совершенно ненужными нам становясь,

то, напротив,

глядишь —

и дороже тебе, и нужнее,

и другое совсем обретают значенье и вес,

будто ты их увидел впервые,

и вот уже смотришь нежнее.

Стол и стул, и кровать, полотенце и кружка, часы

и все прочие вещи

сегодня другого исполнены смысла

и стали иными, чем прежде.

Выразительный жест одиночества вдруг проступает

отчетливо

в этой недвижно висящей на стуле

забытой одежде.

Подойдешь и поправишь, погладишь рукою,

на краешек стула присядешь,

устав от пустого шатанья.

Словно это не дом, а вокзал или зал ожиданья,

где нет никого,

лишь одни ожиданья,

одни ожиданья.

И уносится ветром попутным куда-то все дальше

летящее мимо

транзитное облачко дыма,

и проносятся мимо мои поезда, все проносятся

мимо,

проносятся мимо.

«Нет, не бог всемогущий, всего только маленький…»

Нет, не бог всемогущий, всего только маленький

слабый божок,

сотворил я Вселенную в три деревца,

в три рождественских елочки хрупких,

чтоб ныне,

как скряга,

над веточкой каждой трястись,

над иголочкой каждой.

Три рождественских елочки, три одиноких

тростинки,

три тонких травинки

всего-то и есть у меня,

вот затем и трясусь,

как скупой над своим сундуком,

над травинкою каждой.

Три травинки, три легких снежинки лежат

на ладони моей,

три снежинки всего и богатства,

три звездочки зябких.

Три снежинки, три звездочки зябких, три зыбких

надежды мои,

осторожно пускаю с ладони,

и вот уже тает ладонь моя,

воску подобно.

Так стою, как свеча среди поля.

И только три звездочки зябких.

Три зыбких надежды мои.

Три звезды Вифлеемских.

«Бывает ли это теперь…»

Бывает ли это теперь,

как прежде когда-то бывало, —

чтоб вьюга в ночи завывала

и негде укрыться в пути?

Случается ль это теперь,

как прежде когда-то случалось, —

чтоб снежная ветка стучалась

в ночное слепое окно?

Бывает ли это теперь…

Конечно, конечно, бывает —

и вьюга в ночи завывает,

и негде укрыться в пути,

и долго в ночное окно

мохнатая ветка стучится…

Да, все это может случиться,

но только уже не с тобой.

Давно улеглись по углам

бураны твои и метели.

Отпели давно, отсвистели

все лучшие вьюги твои.

…И снова мне снится всю ночь,

как вьюга вдали завывает,

все кличет меня, зазывает,

все манит и манит к себе.

«В будапештской гостинице, в номере, на стене…»

В будапештской гостинице, в номере, на стене —

деревенский зимний пейзаж в деревянной раме.

На исходе сумерек, знойными вечерами,

он так странен здесь, в этой комнате городской.

Деревенский зимний пейзаж, тишина и снег,

и пустынный двор, и колодец, и дом с сенями,

и неясный след, оставшийся за санями,

на которых кто-то уехал давным-давно.

Отчего же томит меня этот далекий звук,

этот сонно скользящий санный поющий полоз,

и зачем я хочу представить лицо и голос

незнакомой женщины, едущей в тех санях?

Для чего мне надо увидеть забор и дом

на степной равнине где-то за Орошхазой,

и на мягких ресницах женщины темноглазой

осторожно тающий теплый январский снег?

В будапештской гостинице, в номере, на стене…

Но зачем мне помнить, думать и знать об этом

через столько лет, будапештским горячим летом,

в этом тесном, душном номере небольшом!

А за окнами – зелень, марево, зной, Дунай,

пешеходы, колокола и обрывки речи.

И бесшумно падает, падает мне на плечи

этот давний-давний, теплый венгерский снег.

«Пред вами жизнь моя – прочтите жизнь мою…»

Пред вами жизнь моя – прочтите жизнь мою.

Ее, как рукопись, на суд вам отдаю,

как достоверный исторический роман,

где есть местами романтический туман,

но неизменно пробивает себе путь

реалистическая соль его и суть.

Прочтите жизнь мою, прочтите жизнь мою.

Я вам на суд ее смиренно отдаю.

Я все вложил в нее, что знал и что имел.

Я так писал ее, как мог и как умел.

И стоит вам хотя б затем ее прочесть,

чтоб все грехи мои и промахи учесть,

чтоб всех оплошностей моих не повторять,

на повторенье уже время не терять, —

мне так хотелось бы, чтоб повесть ваших дней

моей была бы и правдивей, и верней!

Вопросы

Я рос в те незабвенные года,

овеянные пафосом начала,

где музыка ударного труда

так чисто и возвышенно звучала.

Хотя уже тогда в моей стране

внедрялся стиль наветов и допросов,

я оставался как бы в стороне

от этих сокрушительных вопросов.

Тогда, на рубеже сороковых,

их горечи покуда не отведав,

вопросов не ценя как таковых,

ценили мы незыблемость ответов.

В раденье о голодных и рабах

вошла в меня уверенность прямая,

что путал Кант, и путал Фейербах,

Перейти на страницу: