Жизнь моя, кинематограф - Юрий Давидович Левитанский. Страница 32


О книге
брадобрея —

меж двух зеркал),

стремительно старея,

живешь на этом тесном пятачке,

в двух зеркалах бессчетно повторяясь

и постепенно в них сходя на нет,

там, за чертой,

за гранью дней и лет,

последним звуком нисходящей гаммы.

Две бронзы. Две латуни. Два стекла.

Два тонких слоя ртутной амальгамы.

Вот тайна и развязка этой драмы.

Меж двух стихий

(начала и конца),

меж двух страстей

(как в кресле брадобрея —

меж двух зеркал)…

Гораций и Катулл,

Шекспир и Дант сидели в этом кресле.

Они ушли. Они навек воскресли

и в глубине зеркал остались жить.

Ну что ж, мой друг,

приходит наше время.

Эй, брадобрей, побрить и освежить!..

И вдруг поймешь —

ты жизнь успел прожить,

и, задохнувшись

(годы пролетели),

вдруг ощутишь,

как твоего чела

легко коснулись вещие крыла

благословенной пушкинской метели…

Ну что ж, мой друг,

двух жизней нам не жить,

и есть восхода час

и час захода.

Но выбор есть

и дивная свобода

в том выборе, где голову сложить!

«Этот поздний рассвет обнажил и ясней обозначил…»

Этот поздний рассвет обнажил и ясней обозначил

перемены в природе, а значит, и в нашей судьбе.

Сколько лет, сколько зим с той поры пронеслось,

как я начал

их писать, эти письма мои, Катерина, тебе?

Паутинки летят над осенним пустеющим садом.

Августовских лесов загорелись вдали купола.

Ты пришла, Катерина, и стала моим адресатом

до того, как явилась, и прежде еще, чем была.

И когда меня в мокром окопе секла непогода,

и когда я вставал, повинуясь армейской трубе,

и когда я лежал на снегу сорок первого года —

это всё были письма мои, Катерина, тебе.

Я тебе посылал их в такие безбрежные дали,

я тебе их писал, лишь о том затаенно скорбя,

что ответа уже отправитель дождется едва ли —

нет, нескоро еще эти письма дойдут до тебя.

Но и самые трудные в жизни моей положенья,

в передрягах ее, в беспощадной ее молотьбе,

все тревоги мои, все победы и все пораженья —

это всё были письма мои, Катерина, тебе.

Всею кровью писал их, писал, погибая от жажды,

всею болью своею, одно лишь имея в виду,

что пускай не сейчас, не сегодня, а все же однажды

ты прочтешь их когда-то в две тысячи первом году.

День сменяется днем, и эпоху сменяет эпоха.

Всё приемлю как есть, ни на что не пеняю судьбе.

Благодарно припомню за миг до последнего

вздоха —

всё идут еще письма мои, Катерина, тебе.

«А что же будет дальше, что же дальше…»

А что же будет дальше, что же дальше,

уже за той чертой, за тем порогом?

А дальше будет фабула иная

и новым завершится эпилогом.

И, не чураясь фабулы вчерашней,

пока другая наново творится,

неповторимость этого мгновенья

в каком-то новом лике повторится.

И станет совершенно очевидным,

пока торится новая дорога,

что в эпилоге были уже зерна

и нового начала, и пролога.

И снова будет дождь бродить по саду,

и будет пахнуть сад светло и влажно.

А будет это с нами иль не с нами —

по существу, не так уж это важно.

И кто-то вскрикнет: – Нет, не уезжайте

Я пропаду! Пущусь за вами следом!.. —

А будет это с нами иль с другими —

в конечном счете суть уже не в этом.

И кто-то от обиды задохнется,

и кто-то от восторга онемеет…

А будет это с нами или с кем-то —

в конце концов, значенья не имеет.

«Время белых стихов, белизна, тихий шаг снегопада…»

Время белых стихов, белизна, тихий шаг снегопада,

морозная ясность

прозрачного зимнего дня,

византийская роспись крещенских морозов

на стеклах души,

как резьба, как чеканка – по белому белым —

дыши не дыши —

не оттает уже ни единый штришок на холодном

стекле.

Время белых стихов, эти белые строки,

как белые рощи,

зиянье резной белизны,

где случайные рифмы, как редкие вспышки

рубиновых ягод рябин,

хоронящихся в тень,

как снегирь, как синичка – на кончике ветки —

внезапно —

тень-тень! —

хотя речь тут совсем не о рифме,

нет, дело не в рифме,

и речь тут идет не о ней.

Время белых стихов, эти строки,

всего только время и сроки,

мгновенье и час

обостренного зренья, последних прозрений,

последних надежд

и последних утрат,

это возраст души, это воздух предгорий

и горных вершин,

Эверест, Арарат,

где останки ковчега под снегом

с последним ночлегом

так просто уже рифмовать.

Это строгие строки классической прозы,

и белые розы у вас на окне,

и внезапные слезы, причина которых не страх

перед черною бездной

и горным обвалом

куда-то несущихся лет,

а щемящий восторг перед чудом творенья

и чудом явленья на свет,

перед этой счастливой удачей —

однажды случайно возникнуть,

явиться

и быть.

Здравствуй, белое пламя, мой белый костер,

догораю на белом костре,

не прощаюсь, прощаю, и вы меня тоже простите,

я вам говорю,

вы, которые здесь уже были, и вы,

кто еще только будете,

вы меня тоже простите,

смиренно прошу,

потому что вы жили, а вы еще будете

Перейти на страницу: