Матушка объяснила, что такая американская хитрость возникла из практической экономии времени и труда. Так я получила первое представление о подходе к труду в Америке.
Однажды во время уборки у нас с матушкой состоялся первый разговор по душам. Она перебирала вещи на чердаке, а я сидела рядом, держа в руках большую лепешку камфары, от которой отламывала кусочки и заворачивала их в папиросную бумагу, чтобы матушка разложила их между складками одежды. В тот день матушка показала мне военный мундир, который носил ее дед во время войны 1812 года [57]. Открытые сундуки, разбросанная одежда, знакомый запах камфары в воздухе напомнили мне дни проветривания у нас дома. Я вдруг так ясно представила себе бабушкину комнату, куда мы с отцом всегда уходили от веревок с развевающейся одеждой и суеты занятых чисткой и перекладыванием вещей слуг.
— О чем ты думаешь, Эцу? — с улыбкой спросила матушка. — Твои глаза смотрят так, словно видят что-то за пять тысяч миль отсюда.
— Еще дальше, — вздохнула я, — они смотрят в прошлое, в то время, когда я еще даже не родилась.
Я протянула руку и погладила ворсистый воротник старого армейского мундира, лежащего на колених у матушки. Мне тогда почему-то показалось, что из всего, что есть в Америке, эта вещь сейчас мне понятнее всего.
— У нас в кладовой, — продолжила я, — тоже собраны реликвии, хранящие память о войне. Среди них — тонкая стопка листов, исписанных рукой моего отца, которые дороги всем нам. Вы этого не знали, матушка, мой отец когда-то попал в плен и долгое время был заложником в военном лагере противника. Лагерь отличался от того, что называется этим словом в Америке. Он располагался в храмовой роще. Ту часть храма, где жили священники, отвели для военных и для особо важного пленника. Хотя отец находился среди врагов, к нему относились как к почетному гостю.
Верному слуге отца не разрешалось жить при нем, но рядом были молодые самураи, которые с почтительным вниманием выполняли любое его пожелание. Они коротали время, упражняясь в фехтования и других самурайских искусствах, а иногда, как это принято у самураев, состязались в стихах или пели старинные песни. У отца были все условия для физического и душевного отдыха, но он был отрезан от мира. Стихи и классическая литература — это, конечно, прекрасно, но в них нет ни слова о том, происходит вокруг. В конце каждого однообразного дня отец опускал голову на подголовник, и в его сознании вновь возникали одни и те же беспокойные мысли: дошла ли императорская армия до Этиго? Кто командует замком в Нагаоке? Что стало с его слугами? С сыном, женой и дочерьми?
В храме-лагере был прекрасный сад, где отец ежедневно прогуливался. За воротами, возможно, стояла стража. Он не знал. Отец не видел ничего, что могло бы указать ему на его несвободу. Скорее всего, даже стражи не было. Те, кто взял отца в плен, знали, что его удерживают цепи, крепче которых не выковать, — честь самурая.
Во время плена отдушиной для отца были те редкие часы, которые он проводил за каллиграфией или игрой в го с одним из командующих неприятельской армией — человеком высокой культуры, который часто навещал его. У них были схожие вкусы и одинаковые понятия о чести, разделяло их лишь то, что они были преданы разным господам. Месяцы, проведенные вместе, скрепили их дружбу на всю жизнь. Оба они любили играть в го, оба играли хорошо и честно. Никто из них не высказывал своих тайных мыслей, но спустя много лет отец признался матушке, что сознавал — в каждой партии каждый из них отстаивал свою сторону. Иногда выигрывал один, иногда другой, чаще партии заканчивались вничью, но, когда кто-то брал верх, побежденный всегда с почтением поздравлял победителя и также получал в ответ почтительную благодарность за красивую игру.
Так проходили дни, недели, месяцы и еще месяцы, пока отец не перестал вспоминать и отсчитывать время неволи. Ни слова, ни взгляда, ни намека не доносилось до него о происходящем за пределами храма.
И вот однажды, ранним весенним вечером отец отрешенно сидел в своей комнате с видом в сад. Из смежных помещений доносились негромкие звуки монашеского песнопения. Дул ветерок, по саду кружились опадающие цветки вишни. Их душистые лепестки то и дело проносились перед окном и замирали на неровных камнях ступеней. Зреющая луна отблесками света рисовала тени в ветвях сосен. Отец рассказывал, что ту картину ему никогда не забыть.
Подошел молодой служитель и в своей обычной учтивой манере, с серьезным лицом объявил: «Достопочтенный гость, готова вечерняя трапеза».
Отец склонил голову в знак согласия, ему принесли и поставили на циновку маленький лаковый столик с едой.
Наконец-то пришло известие, которого пришлось дожидаться так долго. Миска с рисом стояла справа, суп — слева, палочки для еды воткнуты вертикально [58], как в подношении перед алтарем, а подрумяненная рыба на овальном блюде была без головы. Один самурай другому без слов передал приказ.
Отец поужинал как обычно. Когда пришло время принять ванну, служитель помогал отцу. Голова была вымыта, а длинную прядь [59], которой больше не нужно было смягчать тяжесть шлема, оставили немытой и распущенной и завязали бумажным шнуром. Отец облачился в белое льняное погребальное кимоно, поверх которого надел светлое камисимо самурая, идущего на смерть. Затем спокойно стал дожидаться назначенного часа.
Вошел знакомый командующий и приветствовал отца с той воинской строгостью в обращении, которая всегда скрывает глубокие эмоции.
— Я пришел не как представитель государственной власти, — сказал он, — но как друг, чтобы просить вас оказать мне честь передать послание вашей семье.
— Я искренне признателен вам, — ответил отец, — за эту и другие любезности. Но несколько лет назад я покинул свой дом, зная, что уже не вернусь. Тогда же я оставил все указания. У меня нет послания.
Отец лишь попросил, чтобы командующий позаботился о его денщике, который после смерти отца останется без хозяина. Командующий заверил, что выполнит