Действительно, почему-то эти годы характерны взрывным интересом к вампирской тематике. О различных зловещих эпизодах писали и в респектабельных газетах, и в ярмарочных листках. Но до романтизации вампиризма оставалось еще без малого сто лет.
Что же происходило в эти годы? Менялось отношение к смерти и тому, что потом. Менялось, конечно, в образованных слоях, а не в народных толщах. Но для глобального сдвига всегда нужно лишь, чтобы идея, представление овладели теми, кто задает тренды.
Французский культуролог Филипп Арьес, изучавший именно изменения в отношении к смерти на протяжении веков, пишет: «И в искусстве, и в литературе, и в медицине XVII–XVIII вв. царили неуверенность и двусмысленность в отношении жизни, смерти и их пределов. Постоянно присутствующей стала сама тема живого трупа, мертвеца, который на самом деле жив… Умами овладела всеобщая паника – страх быть похороненным заживо, очнуться от долгого сна на дне могилы. С другой стороны, начинаются извращенные игры со смертью, вплоть до эротического соития с ней. Устанавливается связь между смертью и сексом, как раз поэтому она завораживает, завладевает человеком».
Прежде в знаменитых средневековых «Плясках смерти» скелет тоже мог обнимать красавицу, но смысл был принципиально иным – напомнить о бренности земной красоты и ориентировать зрителя на обретение красоты духовной. Но теперь все иначе.
Арьес продолжает: «Весьма часто соитие с мертвецами происходит в романах маркиза де Сада. Иногда герои незаметно дают себя запереть в церкви, чтобы вскрыть гробницу – от любовного ли отчаяния, или от сексуальной извращенности, или же просто ради грабежа. В одном из романов безутешный отец просит могильщика раскрыть гроб, чтобы в последний раз обнять свою юную дочь, “прежде чем разлучиться с ней навсегда”. Но автор вводит к тому же мотив инцеста: один в сумрачной тишине церкви, на ступенях алтаря, отец раздевает умершую девушку и овладевает ею. Две другие женщины, оказавшись там же, подошли к нему, и началась настоящая оргия, которая затем продолжалась в глубине склепа».
Культуролог задается вопросом: «В какой мере все эти рассказы были вдохновлены реальными фактами? Маркиз де Сад сообщает: “Я часто встречал в Париже человека, который платил золотом за все трупы юных девушек и мальчиков, умерших насильственной смертью и только что похороненных. Он приказывал приносить их к нему домой и совершал неисчислимые ужасы над этими свежими телами”».
Позже мы рассмотрим фильм Роберта Эггерса «Носферату» 2024 года, где «сексуальность» живого мертвеца – важнейшая составляющая сюжета. Фактически он иллюстрирует эти выводы Арьеса: «Любопытно, что этот безумный страх рождается именно в эпоху, когда что-то изменяется в многовековой близости человека и смерти. <…> Устанавливается связь между смертью и сексом, как раз поэтому она завораживает, завладевает человеком, как секс. Но эта фундаментальная тревога, не находящая себе имени, остается подавленной, остается в более или менее запретном мире снов, фантастических видений и не может потрясти древний и прочный мир реальных ритуалов и обычаев. Когда страх смерти является, он остается поначалу заточенным в том мире, где так долго находила себе убежище любовь и откуда только поэты, романисты и художники осмеливались ее выводить: в мире воображаемого. Но давление этой тревоги слишком сильно, и в течение XVII–XVIII вв. безумный страх вырывается за пределы мира воображаемого и проникает в реальность жизни, в сферу чувств сознаваемых и выражаемых, однако еще в ограниченной форме и не простирается на всю область мифа о кажущейся смерти и живых трупах».
И происходит это в том числе потому, что философы, адепты идеологии Просвещения делают акцент вообще не на том, что сущностно важно.
Снова Арьес: «Энциклопедия» Д’Аламбера и Дидро ставит в упрек духовенству и всем церквам, что они прячут за необычными и пугающими формами “дурманящую сладость” смерти и тем самым изменяют ее природу. Цель просветителей – «вооружить честных людей против химер боли и тоски этого последнего периода жизни. <…> Пусть спросят городских врачей и служителей церкви, привыкших наблюдать действия умирающих и вбирать в себя их последние чувства. Они подтвердят, что, за исключением небольшого числа острых недугов, когда возбуждение, вызванное конвульсивными движениями, указывает, как кажется, на страдания больного, во всех других случаях люди умирают тихо и без боли, и даже эти ужасные агонии больше пугают зрителей, чем терзают самого больного».
Вопреки средневековой и даже более поздней традиции автор этой статьи в «Энциклопедии» XVIII в. склонен сводить к минимуму реальность страданий, причиняемых агонией, и необходимость подготовки к смертному часу, ибо всецело увлечен мыслью о сладости смерти. «Казалось бы, на полях сражений должны существовать страшные мучения смерти. Однако те, кто видел, как умирают тысячи солдат в воинских госпиталях, сообщают, что жизнь их угасает спокойно… Итак, болезненные смерти редки, а почти все они наступают неощутимо».
Так идеология Просвещения провоцирует увлечение вампиризмом. Что за парадоксальное заявление? На самом деле это строгая логика. Обратите внимание, что в каком-то удивительном помрачении они делают акцент на том, что отнюдь не так важно в контексте смерти – на боли, точнее, якобы ее отсутствии. Как будто в жизни мало боли.
При этом философы просто выносят за скобки самые страшные тревоги человека – небытие, то есть исчезновение самосознания – ужас потери себя и ужас утраты любимого человека. Причем теперь все навсегда. Без шанса встретиться в вечности. Все безысходно.
Когда в эпоху Просвещения «отменили» ад, он воцарился на земле. Но ад ведь только для самых простых (в смысле напрочь чуждающихся сложности) людей – это место физических мук.
Ад – это отчаяние, именно совершенно безысходное отчаяние. Иисус говорит: «там будут плач и скрежет зубовный». И перед такой перспективой вопрос о физической боли в момент расставания с земной жизнью глубоко вторичен.
Но обратим внимание: Вампир Байрона-Полидори неуязвим ни для страха, ни для страдания. Лорд Рутвен не знает сожаления, он ни к кому и ни к чему не