Стремительный характер Павла и его чрезмерная взыскательность и строгость к военным делали службу весьма неприятною. Часто за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки на большие расстояния, и это случалось до того часто, что когда мы бывали на карауле, мы имели обыкновение класть несколько сот рублей бумажками за пазуху, чтобы не остаться без копейки на случай внезапной ссылки. Три раза случалось мне давать взаймы деньги товарищам, забывшим эту предосторожность. Такое обращение держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, и многие вследствие его совсем оставляли службу и удалялись в свои поместья, между тем как другие, оставив армию, переходили в гражданскую службу. Вследствие всего этого <чино>производство шло весьма быстро для тех, которые имели крепкие нервы; я, например, подвигался очень скоро. От чина подпоручика, который я имел в 1796 году при восшествии на престол императора, я через все промежуточные ступени в июне 1799 года добрался до чина полковника, и из ста тридцати двух офицеров, состоявших в полку в первый из этих сроков, лишь я да еще один остались в нем до смерти императора. Не лучше, если не хуже, было в тех полках, в которых тирания Аракчеева и прочих гатчинцев менее сдерживалась, чем в нашем. Легко себе представить, что эта система держала семейства, к которым принадлежали офицеры, в состоянии постоянного страха и тревоги, и почти можно сказать, что Петербург, Москва и вся Россия были погружены в постоянное горе.
Люди знатные, конечно, тщательно скрывали свое неудовольствие, но чувство это иногда прорывалось наружу, и во время коронации в Москве император не мог его не заметить. Зато низшие сословия, «миллионы», с таким восторгом приветствовали императора при всяком представлявшемся к тому случае, что он приписывал холодность и видимое отсутствие привязанности со стороны дворянства лишь нравственной испорченности и якобинским наклонностям. Что касается до этой испорченности, он был, конечно, прав, так как нередко многие из самых недовольных, когда он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкою на устах; Павел же по честности и откровенности своего нрава никогда не подозревал в этом двоедушия, тем более что он часто говорил, что «будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное оправдание всякому, кто считал себя обойденным или обиженным, он не боится быть несправедливым».
Приведу тут, без извинения, анекдот из царствования Павла, обрисовывающий странности его характера и способа действий. Я уже упомянул о том, что в прежнее время русская армия имела светло-зеленые мундиры, а флот – белые, и что Павел заменил оба эти цвета темно-зеленым синеватого оттенка, для того чтобы сделать его более схожим с синим цветом прусских мундиров. Так как краска эта приготовлялась из минеральных веществ, оседающих на дно чанов, то оказалось весьма трудным приготовить большое количество сукна в точности одинакового оттенка. Войска между тем должны были явиться в новых мундирах в известный день на маневры в Гатчине, и нужно было купить большое количество сукна в кусках. Но все дело происходило так спешно, что Комиссариатский департамент [182] не имел времени подобрать для каждой бригады и дивизии особый оттенок, так что во многих полках оказалось некоторое различие в цвете мундиров. Павел, тотчас это заметив, весьма рассердился и тут же, приложив к образчику свою печать, послал Мануфактур-коллегии [183] рескрипт, приказывая, чтобы казенные фабрики сукно делали все точно такого цвета, как этот образчик. Мой отец был тогда вице-президентом этой коллегии и на деле управлял всем этим департаментом, ибо президент, князь Юсупов, никогда ничего не делал. Император поэтому велел генерал-лейтенанту Ламбу, президенту Военной коллегии, поручить это дело особому вниманию моего отца; а этот последний вследствие того написал ко всем казенным фабрикам циркуляр с изложением воли государя и требованием немедленного ответа.
Ответы были получены почти одновременно, и все единогласно подтверждали, что по свойству краски невозможно изготовить сукно, крашенное в кусках совершенно однородного цвета, и мой отец сообщил это генералу Ламбу. В самое это время в Петербурге господствовал род гриппа, часто принимавшего весьма дурной исход, и мой отец захворал этою болезнию, притом в такой сильной степени, что с ним сделался сильный жар и расположение к бреду. Разумеется, ему был предписан безусловный покой.
Между тем генерал Ламб повез свой портфель в Гатчину, где тогда жил император, и по приезде своем застал его величество на коне, собирающимся на смотр. Император спросил, нет ли чего-либо нового или важного, и генерал ответил ему: «Ничего, кроме письма от вице-президента С<аблуков>а с ответом от фабрикантов, которые все извещают его, что решительно невозможно окрашивать сукно в кусках в совершенно однородный цвет». «Как невозможно! – сказал император, – очень хорошо!» Не сказавши другого слова, Павел сошел с лошади, пошел во дворец и немедленно отправил нарочного фельдъегеря к графу Палену, военному губернатору Петербурга, с следующим приказанием:
«Выслать из города тайного советника С<аблуков>а, уволенного от службы, и немедленно отправить назад посланного с донесением об исполнении этого приказания», (подписано) Павел.
Я сидел над бедным моим отцем в комнате близь его кабинета, когда обер-полицеймейстер, генерал-майор Лисанович, близкий друг нашего дома, вошел и спросил меня: «Что делает ваш отец?» Я отвечал: «лежит в соседней комнате, и страшусь, не на смертном ли одре». – «Неужели! – воскликнул Лисанович, – тем не менее я должен его видеть, ибо имею сообщить ему немедленно приказание от императора». С этими словами он вошел в спальню, и я последовал за ним.
Лицо несчастного моего отца было совершенно багровое, и он едва сознавал то, что происходило вокруг него. Лисанович два раза окликнул его: «Александр Александрович!» – и отец, немного очнувшись, сказал: «Кто вы такой? Что вам нужно?» – «Я Лисанович, обер-полицейместер. Узнаете вы меня?» Отец мой ответил: «Ах, Василий Иванович, это вы. Я очень болен: что вам нужно?» – «Вот вам приказание от императора». Отец мой развернул бумагу, а я стал так, что мог в одно время и прочесть ее, и следить за ее действием на лице отца. Он прочел бумагу, протер глаза и воскликнул: «Господи! Да что же я сделал?» – «Я ничего не знаю, кроме того, что я должен выслать вас из Петербурга». – «Но вы видите, любезный друг, в каком я положении». – «Этому горю я пособить не могу; я должен повиноваться. Я оставлю в доме полицейского, чтобы засвидетельствовать ваш отъезд, а сам немедленно