Оправдание черновиков - Георгий Викторович Адамович. Страница 105


О книге
подчеркнутой, показной проникновенностью, на которую был неподражаемым мастером, промолвил:

– В Евангелии сказано: любите своих врагов. Газданов мне не враг. Я его не люблю.

В качестве полемического хода это было бесспорно удачно – и в зале раздался смех. Не мог удержать улыбки и сам Газданов.

Помню другой случай, уже не в “Зеленой лампе”, а в другом собрании. Кто-то, говоря о поэзии, назвал имя Валерия Брюсова. Газданов поморщился и заметил, что, кажется, действительно был такой стихотворец, но ведь совершенно бездарный, и кому же теперь охота его перечитывать? С места вскочила, вернее сорвалась Марина Цветаева и принялась кричать: “Газданов, замолчите! Газданов, замолчите!” – и, подбежав к нему вплотную, продолжала кричать и махать руками. Газданов стоял невозмутимо и повторял: “Да, да, помню… помню это имя… что-то помню!”

Все это могло забавлять, но не способствовало дружбе и сближению. Повторяю, дружба и сближение возникли много позже, и только тогда, много позже, я понял, сколько было в Газданове хорошего, верного именно в дружественности, сколько в нем было истинно человечного, прикрытого склонностью ко всякого рода шалостям. Мы говорили о литературе, постоянно касались Льва Толстого, перед которым он глубоко преклонялся, что – должен признаться – всегда располагает меня к собеседнику, чувствующему духовную единственность Толстого. Почти так же высоко ставил он Достоевского, однако все же с оговорками, с частичными возражениями и даже недоумениями, что тоже располагало меня к согласию. Остроумны и метки бывали его суждения о Марселе Прусте, одном из его любимцев, которого – скажу мимоходом – далеко не все русские, о Прусте судящие, дали себе труд прочесть.

“Только много позже я понял, сколько было в Газданове… истинно человечного, прикрытого склонностью ко всякого рода шалостям”.

Главным образом вспоминаю, однако, самый тон наших разговоров, так сказать – обо всем и ни о чем, о повседневных мелочах жизни, о том, из чего на протяжении лет складывается общее наше существование, – вспоминаю и хочу в заключение низко поклониться его памяти как друга и человека, который унес с собой много дорогого, ценного, чем не успел поделиться.

И о чем сегодня, над его могилой, приходится только догадываться.

Встреча с Игорем Стравинским

Было это давно, в двадцатых, в начале тридцатых годов. Стравинский жил тогда с семьей и матерью, Анной Кирилловной, в Ницце, в большом особняке на холме Мон-Борон, над самым морем. В Ницце же с начала эмиграции обосновалась моя мать со своими родственницами. Со Стравинскими они сблизились, как говорится, “домами”, я приезжал из Парижа навестить мать довольно часто, оставался у нее подолгу – и так произошло мое знакомство с Игорем Федоровичем.

Ему было тогда лет 45 или немногим больше. Стравинские жили широко, гостеприимно, радушно, дружно. Меня удивило промелькнувшее на днях в печати утверждение, что с родителями он связан был только “чувством сыновнего долга”. Вероятно, так было в его юности. В Ницце он окружил Анну Кирилловну вниманием и заботой, хотя была она, кажется, человеком не легким, с чем-то властным и суховатым в характере (в противоположность его скончавшейся жене, Екатерине Гавриловне, которая вся светилась добротой и кротостью). Помню, однажды А. К. сказала: “Старушка! Терпеть не могу, когда обо мне говорят «старушка». Я старуха, да. Но я не старушка”.

Претендовать на то, что я хорошо его знал или близко сошелся со Стравинским, я не могу. При встречах он неизменно бывал чрезвычайно предупредителен, дружественен, даже обаятелен, но я чувствовал, что он очень занят, много работает и отрывает час-другой в ущерб себе. Конечно, желание “знакомство покороче свесть”, как у Ленского с Онегиным, у меня было, но поговорить хотелось мне главным образом о музыке, а я знал, что всякий дилетантизм в области музыки ему чужд и даже его отталкивает. Никакого же рода беседы, кроме именно дилетантской, завести я был не в силах. Изредка только, вскользь, сам того не замечая, я музыки касался, и некоторые из его ответов и суждений мне запомнились.

Первое, даже основное впечатление: редкостно умный человек. Ум у него был ясный, отчетливый, безошибочно схватывающий самую сущность мысли, хотя, пожалуй, маловнимательный к ее оттенкам. Ум резкий и нетерпеливый. Думаю, что в творчестве Стравинского, независимо от чисто музыкального дарования, ум сыграл очень большую роль: он всегда знал, к чему идет, что утверждает, что отбрасывает. Интуиция у него была уму подчинена. При всей своей сложности, при русских откликах в складе ее, это музыка прежде всего “картезианская”.

Игорь Стравинский и Сергей Дягилев. “В творчестве Стравинского, независимо от музыкального дарования, ум сыграл очень большую роль: он всегда знал, к чему идет, что утверждает, что отбрасывает”.

Поразил меня его крайний политический консерватизм. Не знаю, читал ли он Константина Леонтьева, но, вероятно, охотно повторил бы леонтьевское восклицание: “На что нам Россия несамодержавная и неправославная!” В конце жизни Стравинский побывал в Москве, и, может быть, в связи с этой поездкой, в связи с самым согласием на нее, взгляды его изменились. Об этом я не могу сказать ничего. Но в те годы, когда я с ним встречался, он был почитателем Александра III, в котором видел олицетворение незыблемого российского величия, и отказывался признать, что именно Александр III, под воздействием Победоносцева оборвавший политическую линию своего отца, несет историческую ответственность за все, что произошло с Россией позднее.

Стравинский любил порядок во всех его видах и проявлениях, а в порядке любил и ценил иерархичность. Отчасти таково было и его отношение к церкви. Несомненно, он был глубоко и искренне религиозен, но – если вообще позволительны подобные догадки – был он религиозен без душевной тревоги, без вопросов и сомнений. “Верую, Господи!” было укреплено в его сознании твердо, но продолжение евангельских слов – “помоги моему неверию” – полностью отсутствовало. Религия была его радостью, а обряды и православное церковное благолепие – одним из источников или условий этой радости. Ставлю здесь точку, чтобы догадки не перешли границы допустимого и не сделались слишком произвольны.

Из музыкальных его замечаний, врезавшихся мне в память, на первом месте для меня – Вагнер. Разговор возник случайно. Было довольно много народу, кто-то из присутствовавших, вероятно из молодежи, смеясь, надел перед зеркалом черный берет и стянул его к уху. Стравинский шутя сказал: “Совсем Вагнер”. Не собираясь затевать беседы, ни о чем, в сущности, не думая, я промолвил: “Вы ведь Вагнера не признаете”, – и тут же невольно,

Перейти на страницу: