Оправдание черновиков - Георгий Викторович Адамович. Страница 130


О книге

Рассвет и дождь. В саду густой туман,

Ненужные на окнах свечи,

Раскрытый и забытый чемодан.

Чуть вздрагивающие плечи.

Ни слова о себе, ни слова о былом.

Какие мелочи – все то, что с нами было!

Как грустно одиночество вдвоем… —

И солнце, наконец, косым лучом

Прядь серебристую позолотило.

Куртку потертую с беличьим мехом…

Куртку потертую с беличьим мехом

Как мне забыть?

Голос ленивый небесным ли эхом

Мне заглушить?

Ночью настойчиво бьется ненастье

В шаткую дверь,

Гасит свечу… Мое бедное счастье,

Где ты теперь?

Имя тебе непонятное дали.

Ты – забытье.

Или, точнее, цианистый калий —

Имя твое.

На чужую тему

Так бывает: ни сна, ни забвения,

Тени близкие бродят во мгле,

Спорь, не спорь, никакого сомнения,

“Смерть и время царят на земле”.

Смерть и время. Добавим: страдание,

…Ну, а к утру, без повода, вдруг

Счастьем горестным существования

Тихо светится что-то вокруг.

Памяти М. Ц.

Поговорить бы хоть теперь, Марина!

При жизни не пришлось. Теперь вас нет.

Но слышится мне голос лебединый,

Как вестник торжества и вестник бед.

При жизни не пришлось. Не я виною.

Литература – приглашенье в ад,

Куда я радостно входил, не скрою,

Откуда никому – путей назад.

Не я виной. Как много в мире боли.

Но ведь и вас я не виню ни в чем.

Все – по случайности, все – по неволе.

Как чудно жить. Как плохо мы живем.

Приложение

Вечер у Анненского. Отрывок

В Царское Село мы приехали с одним из поздних поездов. Падал и таял снег, все было черное и белое. Как всегда, в первую минуту удивила тишина и показался особенно чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину спал, и таинственнее, чем днем, была близость дворца: недоброе, неблагополучное что-то происходило в нем – или еще только готовилось – и город не обманывался, оберегая, пока было можно, свои предчувствия от остальной беспечной России. Царскоселы все были чуть-чуть посвященные и как будто связаны круговой порукой.

Кабинет Анненского находился рядом с передней. Ни один голос не долетал до нас, пока мы снимали пальто, приглаживали волосы, медлили войти. Казалось, Анненский у себя один. Гости, которых он ждал в этот вечер, и Гумилев, который должен был поэту нас представить, по-видимому, еще не пришли.

Дверь открылась. Все уже были в сборе. Но молчание продолжалось. Гумилев оглянулся и встал нам навстречу. Анненский с какой-то привычной, механической и опустошенной любезностью, приветливо и небрежно, явно отсутствуя и высокомерно позволяя себе роскошь не считаться с появлением новых людей, – или понимая, что именно этим он сразу выдаст им “диплом равенства”, – Анненский протянул нам руку.

Он уже не был молод. Что запоминается в человеке? Чаще всего глаза или голос. Мне запомнились гладкие тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью.

Как я потом узнал, молчание было вызвано тем, что Анненский только что прочел свои новые стихи.

“День был ранний и молочно-парный. Скоро в путь…”

Гости считали, что надо что-то сказать, и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше, хотя бы для виду, задуматься на несколько минут и замечания свои сделать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит и удивлен и обезоружен глубиной анализа, – как вдруг Гумилев нетерпеливо перебил:

– Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?

Анненский, все еще отсутствуя, улыбнулся.

– Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить… Мы вас слушаем.

Гумилев сказал:

– Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишете стихи, не зная, думали ли вы об этом… Но мне кажется, вы их пишете самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письма.

Анненский внимательно посмотрел на него. Он уже был с нами.

– Я никогда об этом не думал.

– Это очень важное различие… Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то, в сущности, ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходится жертвовать, многим из того, что лично дорого.

– А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?

– К людям, конечно, – быстро ответил Гумилев.

Анненский помолчал.

– Но можно писать стихи и к Богу… по вашей терминологии… с почтительной просьбой вернуть их обратно, они всегда возвращаются, и они волшебнее тогда, чем другие… Как полагаете вы, Анна Андреевна? – вдруг с живостью обернулся он к женщине, сидевшей вдалеке в глубоком кресле и медленно перелистывавшей какой-то старинный альбом.

Та вздрогнула, будто испугавшись чего-то. Насмешливая и грустная улыбка была на лице ее. Женщина стала еще бледней, чем прежде, беспомощно подняла брови, поправила широкий шелковый платок, упавший с плеч.

– Не знаю.

Анненский покачал головой.

– Да, да… “есть мудрость в молчании”, как говорят. Но лучше ей быть в слове. И она будет.

Разговор оборвался.

– Что же, попросим еще кого-нибудь прочесть нам стихи, – с прежней равнодушной любезностью проговорил поэт.

Комментарии

В настоящее издание включены избранная эссеистика, избранные стихи, а также статьи и очерки о современниках одного из виднейших представителей литературы русского зарубежья Георгия Викторовича Адамовича (1892–1971). В его прозе трудно провести отчетливую границу между мемуаристикой, эссеистикой и собственно литературной критикой. Предпочтение – за несколькими исключениями – отдавалось тем статьям, где заметную роль играют воспоминания, – на сегодняшний день наименее доступная часть литературного наследия Адамовича. За

Перейти на страницу: