Оправдание черновиков - Георгий Викторович Адамович. Страница 8


О книге
Толстовский Бог неуловим, и доступа к нему нет.

Так путь к правде оказался путем к небытию… Не ошибся ли Толстой в расчете? Не бросил ли он вызов вместе с “цивилизацией” и всему мировому строю, в котором доля условности должна быть допущена? Может быть, Богу нужны обряды? Может быть, Богу нужны догматы? Толстой с этим никогда не согласился бы, но как знать? – не остался ли он в ужасном и безысходном одиночестве, без опоры, без поддержки именно там, в тех высших, небесных духовных сферах, где он уверен был опору и поддержку найти?

* * *

Есть древняя легенда, которую, вероятно, все знают. Но, зная, будто сложили на полочку, где лежат и прочие “ценности”: для обозрения в часы досуга.

Бог не создал мира, не хотел создавать его. Мир вырвался к бытию помимо его воли, из его полноты, рискнул пожить за свой страх, на авось, на будь что будет. И вот выясняется, что ровно ничего не “будет”. Смерть непобедима, несчастья и страдания неустранимы, их будет все больше и больше на “пути прогресса”, потому что пути нет, прогресса нет и всякое “вперед” есть только дальнейший прыжок в пустоту, без малейшей надежды на что-либо опереться, чего-либо достичь.

Конечно, это удивительное сказание, с удивительными выводами, которые сами собой из него возникают, не для всех на “полочке ценностей”. Оно многих измучило, но его следовало бы предложить на ежедневное размышление всем людям в качестве “пробного камня” внутреннего опыта, как духовное упражнение. Опровергается оно только изнутри, не умом, а каким-то согласием со всей жизнью, “солидарностью” с ней до тех ее слоев, которые невозможно заподозрить в своеволии. Однако сомнение остается. А что, если все это обман, иллюзия – эти слияния с природой, эти летние полдни, когда все видимое, окружающее так спокойно и счастливо и почти одушевленно приглашает человека к покою и счастью, – что, если все это обман?

Закаты не обманывают – куда они зовут? Поэзия не обманывает – о чем она? Откуда она и куда?

Отчего в шестнадцать лет, на пороге жизни, человеку всегда так безотчетно-тревожно, отчего так понятны ему закаты, так близка ему поэзия, будто именно у “порога”, “оттуда” его в последний раз призывают оглянуться, возвратиться, одуматься? А потом человек становится инженером, поступает в банк и уж до самой смерти ни на что не оглядывается… И вот в душу закрадывается соблазн, поистине последний: не надо ли “погасить мир”, то есть на это работать, потому что всякое подлинное “вперед” идет лишь по направлению назад, а если упорствовать и заниматься “строительством” в любом стиле, в любом вкусе, то никогда ничего, кроме умножения бедствий, не получится? “Могий вместити…” Принципиальные, прирожденные оптимисты ничего не подозревают, “вперед без страха и сомнения”, и точка! Опыт их не имеет никакого значения ни в жизни, ни в искусстве, потому что они просто-напросто не знают, в чем дело, “не подозревают”. Если им растолковать, они ответят: “Полноте, батенька, чепуха-с!” (Оттого этот человеческий склад, “батенька” и прочее, во всех его современнейших разновидностях невыносим до дрожи, до тошноты, как кощунство. И рядом так хороша “задумчивость”.) Но тот, кто услышал, уловил “голос оттуда” и справился с ним, действительно достоин быть учителем человечества. Если даже все остается гадательным, лучше наугад решить “да”, чем наугад сказать “нет”, а здесь, в этом случае, не только лучше, а мужественнее, прекраснее, милосерднее, не знаю, как выразиться еще…

В сущности, в этом “да” все таинственное обаяние Гёте. Другие или не все расслышали, или – как русская литература, кроме Пушкина, – не окончательно справились.

* * *

Тайна писательства, по-видимому, заключается в ощущении веса слова. Не только в составлении фразы, где тяжесть имеет огромное значение и при даровитости пишущего интонационно приходится там, где поддержки требует смысл. Не только в способности согласовать это распределение веса с естественным течением речи.

Но еще и в том – больше всего в том, – что слово падает на точно предчувствуемом (нельзя было бы сказать “точно отмеренном”) расстоянии, не давая ни перелета, ни недолета, описывая ту кривую, которая ему предназначена. Слишком близко – оно безжизненно, слишком далеко – оно пусто, и оттого, пожалуй, настоящие писатели так редко бывают многоречивы, что напрасное разбрасывание слов им претит. Безошибочность же первоначального “толчка”, если и не всегда требует вдохновения, есть результат напряжения всего существа – ума, сердца, воли. “Набить руку” тут нельзя.

Сейчас почти никому не даются стихи. Два-три имени, и конец. Найдется ли и два-три? Если продолжить ту же метафору, похоже, что потеряна из виду линия, на которой слово должно падать. Линия стерта, затоптана, и ни талант, ни техника не помогают: слова падают то слишком далеко, то слишком близко. “Пишите прозу, господа”, – сказал когда-то Брюсов. “Пишите прозу, господа”, – говорит сейчас поэтам само время. Дайте стихам отдохнуть, как дают отдохнуть земле.

* * *

Годами, годами думает человек о том, что хотел бы написать, а именно этого никогда и не напишет.

“Прощание с Вагнером”. Не сомневаюсь, страница останется пустой, навсегда, “средь всякой пошлости и прозы”, благополучно и беспрепятственно, из-под того же пера, укладывающихся на бумагу.

Вагнер. Имя незаменимое, хоть и вызывающее досаду. Свет сильнейший, но не вполне чистый. Волшебство, огромным усилием воли достигнутое, но без первичной благодати. Вагнер… да, да, театральщина, романтизм, звуки, оказавшиеся все же чуть-чуть беднее, чем нам казалось… да, да, дважды два четыре, Волга впадает в Каспийское море.

Но, как будто сходя с лестницы, на последней ступени, с которой еще виден “весь горизонт в огне”, перед тем как перестать оглядываться, перед тем как пойти вместе с другими в общий путь в общих тесных рядах, перед всем этим – привет, поклон, благодарность! Вагнер – наша круговая порука, будто одним только нам и было понятно, о чем вспоминает Зигфрид перед смертью. Вагнер – таран, пробивший главную брешь, Вагнер – залог, “может быть, залог”. Пусть и старый фальшивомонетчик, пусть, возможно, – как знать, может быть, Ницше и прав, да и в чем, кроме мелочей, Ницше когда-либо ошибался? – но за фальшивые ассигнации нам-то выдано было чистое золото. Прощание с тем, что мы сами уже еле-еле различаем, что “в ночь идет”, что “плачет уходя”. Прощание с тем, что кружило голову Андрею Белому, с тем, что знал бедный, мало кому уже ведомый Иван Коневской, написавший несколько таких вещих строк о вечернем небе на севере, над валаамскими куполами и соснами, в сравнении с которыми на истинных весах

Перейти на страницу: