Я оглядываюсь по сторонам. Улица пуста. Ветер гоняет по асфальту прошлогодние листья. Из соседней пекарни пахнет хлебом. Все как обычно. Только коробка на пороге — необычно.
Я поднимаю ее, вхожу в мастерскую, ставлю на прилавок. Ленточка легко развязывается. Я открываю крышку.
Внутри — цветы.
Пионы.
Розовые, нежные, с тяжелыми каплями воды на лепестках. Они пахнут так, как пахнет счастье в старых фильмах — сладко, густо, немного приторно. Пионы в феврале. Это дорого. Это невозможно. Это значит, что кто-то очень постарался.
В коробке лежит открытка. Я беру ее дрожащими руками. На ней — всего две строчки: «С днем рождения, Роза. Ты заслуживаешь красоту каждый день, а не только сегодня».
Почерк. Я смотрю на почерк.
Нет. Это не тот почерк. Не тот, который я видела на открытке 8 марта. Здесь буквы другие — печатные, аккуратные, без наклона. Как будто человек специально старался писать разборчиво, чтобы его нельзя было узнать.
Я верчу открытку в руках. Никаких подписей, никаких намеков. Только эти две строчки.
Кто?
Вариантов немного. Катя? Катя дарит мне кофе и носки с единорогами, но не пионы в феврале. У Кати на пионы нет денег. Тетя Зина? Тетя Зина приносит пирожки. И она не стала бы тратиться на цветы — она считает, что цветы это «деньги на ветер». Кто-то из клиентов? Но я ни с кем из клиентов не общаюсь настолько близко.
Остается один вариант. Тот, который я не хочу рассматривать.
Алексей.
После той открытки на 8 марта он не появлялся. Не писал, не звонил, не приходил. Я ответила «спасибо» и больше ничего. Он не настаивал. И я почти убедила себя, что это была случайность, что он просто хотел поздравить, что ничего за этим нет.
Но пионы в феврале — это не «просто поздравить». Это жест. Это заявка. Это «я помню, я здесь, я не ушел».
Я смотрю на пионы. Они прекрасны. Такие розовые, что почти светятся. Капли воды на лепестках дрожат, когда я двигаю коробку. Я провожу пальцем по лепестку — он нежный, прохладный, живой.
И я чувствую, как внутри меня что-то сжимается. Не от радости. От страха.
Потому что я знаю, что бывает, когда кто-то дарит тебе красивые цветы. Сначала цветы, потом улыбки, потом обещания, потом — «я был на корпоративе, задержался», потом — запах чужих духов на воротнике, потом — «ты мне не веришь?», потом — «полгода, наверное, не считал».
Я закрываю коробку. Я не буду на них смотреть. Я поставлю их в подсобку, и пусть стоят там, пока не завянут. Я не буду искать отправителя. Я не буду гадать. Я не буду надеяться.
Потому что надежда — это самое опасное, что есть в мире. Надежда открывает двери. А я все двери заперла и ключи выбросила.
Рабочий день начинается с заказа от постоянной клиентки — женщины лет пятидесяти, которая каждую неделю покупает букет для своей матери. «Только не розы, мама не любит розы. Что-нибудь полевое, нежное». Я собираю композицию из гипсофилы, лаванды и белых хризантем. Руки работают автоматически — я знаю, какие цветы сочетаются, какой угол наклона создает нужный объем, как закрепить стебли, чтобы букет не развалился. Это знание в моих пальцах, в мышцах, в памяти тела. Я могу собирать букеты с закрытыми глазами.
И иногда я так и делаю — закрываю глаза и просто чувствую. Стебли — гладкие или шершавые, листья — мягкие или жесткие, цветы — тяжелые или легкие. В этом есть что-то медитативное. Я перестаю быть Розой, которая боится, Розой, которую предали, Розой, которая сбежала. Я становлюсь просто руками, которые создают красоту.
Но сегодня медитация не получается. Перед глазами — пионы. Розовые, нежные, невозможные в феврале. И открытка. «Ты заслуживаешь красоту каждый день».
Кто это сказал? Кто решил, что имеет право говорить мне, чего я заслуживаю?
Я отрезаю лишние стебли, заворачиваю букет в крафтовую бумагу, перевязываю бечевкой. Приходит клиентка, платит, уходит. Я остаюсь одна в мастерской.
Звоню Кате.
— С днем рождения, — говорит она вместо приветствия. — Я сейчас отпрошусь, через пятнадцать минут буду с кофе и тортом. Ты где, в мастерской?
— В мастерской. Кать, мне прислали цветы.
— О, — она замолкает на секунду. — От кого?
— Не знаю. Пионы. В феврале.
— Пионы? — в ее голосе появляется что-то новое, что-то, что я не могу определить. — Это дорого.
— Я знаю.
— И ты не знаешь, от кого?
— Нет. Открытка без подписи. Почерк незнакомый.
Катя молчит дольше, чем нужно. Потом говорит:
— Роза, ты думаешь, это… ну, тот?
Мы не произносим его имя. Тот — это Игорь. Тот — это тот, кто разбил мою жизнь. Тот — это имя, которое я запретила произносить в своем присутствии.
— Не знаю, — говорю я. — Не похоже на него. Он дарил розы. Красные. Много. Чтобы все видели.
— Может, изменился?
— Люди не меняются.
— А ты изменилась.
Я молчу. Она права. Я изменилась. Я стала жестче, холоднее, осторожнее. Я научилась не верить словам, не доверять улыбкам, не принимать подарки. Я научилась быть одна. И это умение стоило мне дорого.
— Ладно, — говорит Катя. — Сейчас приду, разберемся. Не трогай эти пионы. Может, они с бомбой.
— С бомбой?
— Шучу. Или нет. Кофе с собой несильный?
— Как обычно.
— Будет тебе капучино с корицей. Жди.
Она отключается. Я смотрю на телефон и думаю о том, что Катя — единственный человек, который помнит, какой кофе я люблю. И это одновременно и приятно, и грустно. Потому что раньше таких людей было больше.
Катя приходит через двадцать минут, а не через пятнадцать, но я не злюсь — она приносит два огромных стакана капучино, коробку с тортом из своей кофейни и пакет, в котором подозрительно шуршит фольга.
— Это тебе, — она ставит пакет на прилавок. — Но сначала показывай цветы.
Я открываю коробку с пионами. Катя подходит, смотрит, свистит.
— Ничего себе. Это же «Сара Бернар». Розовый пион «Сара Бернар». Они в феврале по пять тысяч за ветку стоят.
— Откуда ты знаешь?
— У нас в кофейне на столы иногда ставят. Я у флористов спрашивала. Дорогущие, короче.
Она берет открытку, читает. Потом смотрит на меня.
— И ты говоришь, что не знаешь почерк?
— Не знаю.
— А на кого думаешь?
Я молчу. Катя смотрит на