Но я не контролировала. И это было страшнее любого инфаркта.
А ромашки стояли на кухне, в стеклянной банке, и тихо светились в темноте. Я не знаю, как они это делали — может быть, просто отражали свет уличных фонарей. Но мне казалось, что они светятся сами. Как маленькое поле, которое вдруг выросло посреди зимы, чтобы напомнить мне, что весна все-таки придет.
Обязательно придет.
Глава 1
Когда мне было двадцать лет, я думала, что к тридцати двум у меня будет все. Не то чтобы я много об этом размышляла — в двадцать лет я зубрила анатомию, путала ветви черепно-мозговых нервов и спала по четыре часа в сутки, — но где-то на задворках сознания теплилась уверенность: к этому возрасту жизнь уляжется, как дорогая простыня на идеально заправленной кровати. Будут муж, дети, дом с большими окнами и, возможно, собака. Будет субботнее утро, когда можно не спешить, пить кофе с корицей и смотреть, как солнце ползет по кухонному столу.
Реальность оказалась другой.
В тридцать два года у меня была однокомнатная квартира в панельной высотке на окраине, которую я снимала, потому что ипотека пугала меня больше, чем остановка сердца во время операции. У меня был халат — белый, накрахмаленный, сшитый на заказ, потому что стандартные больничные халаты висели на мне как палатки. У меня были руки, которые умели слушать чужое сердце лучше, чем собственное. У меня была должность заведующей кардиологическим отделением в городской больнице № 14 — и это звучало внушительно, пока не понимаешь, что «заведующая» в нашей больнице означает не кабинет с кожаным креслом и секретаршей, а бесконечные отчеты, выбивание лекарств из поставщиков, разруливание конфликтов между медсестрами и дежурства, которые никто не отменял.
Молодого человека у меня не было. Не потому, что я не хотела — по крайней мере, я так себе говорила, — а потому, что в моей жизни не осталось места для свиданий. Как можно ходить в кино, если у тебя в семь утра обход, а в одиннадцать вечера — экстренное поступление? Как можно знакомиться с мужчиной в приложении, если после смены ты не в силах выдавить из себя ни одного связного предложения, кроме «давление сто на семьдесят, пульс шестьдесят, назначить ингибиторы АПФ»? Как можно строить отношения, если твои отношения с работой уже давно переросли в зависимость, которую психологи назвали бы созависимой, а коллеги — просто «она ответственная»?
Родители жили в трехстах километрах отсюда, в небольшом городе, где я выросла. Мама работала учительницей литературы, папа — инженером на заводе, который давно уже не работал, но папа все равно каждое утро надевал рубашку и уходил «по делам». Они звонили раз в неделю, по воскресеньям, и каждый раз разговор строился по одному и тому же сценарию: «Как дела?», «Нормально», «Что ела?», «Все в порядке», «Натали, когда ты уже…» — и тут я обычно находила повод попрощаться, потому что продолжения я не выносила. Не потому, что не хотела их слышать. А потому, что не хотела признавать: они правы. В тридцать два года быть заведующей отделением — это достижение. В тридцать два года быть одной — это приговор, который я сама себе вынесла.
Восьмое марта в моем календаре всегда было выделено красным, но не как праздник, а как день, когда я работаю. Всегда. Потому что 8 Марта — это суббота или воскресенье, а в субботу и воскресенье я дежурю. Потому что у медсестер маленькие дети, и им нужен выходной. Потому что коллеги-мужчины хотят поздравить своих жен, и я не могу их задерживать. Потому что, если честно, мне было проще быть на работе, чем дома, где стены напоминали о том, что здесь никто не ждет.
Я не помню, когда в последний раз получала цветы 8 Марта. Кажется, на третьем курсе медицинского. Однокурсник Антон, тот самый, что потом женился на Кате из параллельной группы, купил мне три тюльпана — желтых, с острыми лепестками — и сказал: «Натали, ты классная». Я тогда подумала: «Классная — это не то, что нужно слышать от мужчины, который тебе нравится». Но вслух сказала спасибо и поставила тюльпаны в пластиковый стаканчик на подоконнике в общежитии. Они простояли три дня, а потом завяли, и я выбросила их вместе с чувством, которое так и не успело окрепнуть.
После были другие 8 Марта. На работе их обычно отмечали чаепитием в ординаторской — торт от профсоюза, конфеты, которые таяли во рту быстрее, чем я успевала их съесть, и дежурные поздравления от Семена Борисовича, который каждое 8 Марта говорил одно и то же: «Дорогие женщины, вы — наша опора и наше вдохновение. Спасибо, что вы есть». Семен Борисович был хорошим заведующим — до меня, — и он действительно верил в то, что говорил. Но «вдохновение» в устах шестидесятилетнего кардиолога с одышкой и гипертонией звучало как-то не очень вдохновляюще.
В прошлом году я получила открытку от пациентки из третьей палаты — Марьи Ивановны, той самой, которая жаловалась на молоко. Открытка была с тюльпанами, внутри — написанное шариковой ручкой: «Спасибо, что спасли меня. Вы — лучший врач». Я храню такие открытки в ящике стола, в отдельной папке. Иногда, когда вечером после тяжелого дежурства руки опускаются, я открываю эту папку и перечитываю. Это помогает. Не всегда, но помогает.
Цветы от пациентов я получала редко. Чаще дарили конфеты — «Аленку», которую я не ем, или «Красный Октябрь», который я тоже не ем, потому что после тридцати метаболизм не тот, а сидячий образ жизни и постоянный стресс делают свое дело. Иногда дарили чай, иногда — безделушки вроде фарфоровых слоников или магнитных календариков. Все это я складывала в шкаф, а слоников раздаривала медсестрам. Я не была сентиментальной. Я не была той женщиной, которая хранит памятные вещи.
Поэтому утром 8 Марта, когда Михаил Владимирович из пятой палаты протянул мне букет ромашек, я растерялась. Не потому, что цветы были дорогими или редкими. Не потому, что я ждала чего-то большего. А потому, что ромашки были… неправильными. Неправильными для этого дня. Для этого места. Для меня.
В моем представлении 8 Марта — это мимозы, тюльпаны, розы, орхидеи,