Ромашки для Наташки - Екатерина Мордвинцева. Страница 7


О книге
если мужчина состоятельный и хочет впечатлить. Ромашки — это что-то из детства, из деревни, из того мира, где нет асфальта и неона, где трава пахнет по-настоящему, а не бензином и выхлопными газами. Ромашки — это цветы, которые дарят не женщине, а девочке. Или не женщине в моем положении — заведующей отделением, тридцати двум годам, белый халат, строгий хвост и никакой сентиментальности.

Но он сказал: «Вы похожи на ромашку». И я не нашлась, что ответить.

Весь день эти слова крутились в голове, как заевшая пластинка. Я мысленно отмахивалась от них, загружала мозг работой, но они возвращались. В тот момент, когда я слушала легкие пожилого мужчины с застойной сердечной недостаточностью. В тот момент, когда подписывала направление на холтер для молодой женщины с тахикардией — ей было тридцать пять, она была замужем, и на безымянном пальце блестело кольцо, и я поймала себя на том, что смотрю на это кольцо дольше, чем нужно. В тот момент, когда объясняла родственникам тяжелого пациента, что операция неизбежна, и они плакали, а я стояла с каменным лицом, потому что не могла позволить себе плакать вместе с ними.

«Вы похожи на ромашку».

Что это вообще значит? Ромашка — это полевой цветок, сорняк почти, который растет где попало, не требует ухода, не капризничает. Ромашка — это цветок-середнячок, не роза, не лилия, не пион. Ромашку не дарят на первом свидании, ромашкой не делают предложение, ромашку не ставят в хрустальную вазу. Ромашку ставят в кружку — как я поставила. В старую, поцарапанную кружку с надписью «Лучший доктор», потому что в ординаторской не было вазы.

Я смотрела на эти ромашки в перерывах между делами. Они стояли на моем столе, среди стопок карт, рецептов и распечаток ЭКГ. Белые лепестки, желтые серединки — такие яркие на фоне серых больничных будней. И каждый раз, когда я поднимала глаза от бумаг, они были здесь. Они не исчезали. Они не вяли за один день, как те тюльпаны в общежитии. Они стояли и смотрели на меня, и мне казалось, что они что-то знают.

К вечеру я унесла их домой. Не знаю, зачем. Я никогда не уносила цветы от пациентов домой — они оставались в ординаторской, и медсестры забирали их, когда я уходила. Но эти ромашки… я не могла их оставить. Это было глупо, иррационально, непрофессионально. Но я взяла кружку, налила в нее свежей воды, осторожно, чтобы не повредить стебли, и понесла через весь город в своей сумке, придерживая рукой, чтобы цветы не упали.

В метро на меня оглядывались. Женщина напротив, с огромным букетом алых роз, смотрела с легким презрением, как смотрят на тех, кто не умеет выбирать цветы. Я опустила глаза и уставилась в пол. В вагоне было душно, пахло потом и дешевой парфюмерией, и только мои ромашки пахли свежестью — горьковатой, травяной, напоминающей о чем-то, чего я уже не могла вспомнить.

Дома я поставила их в стеклянную банку из-под кофе. Это было единственное, что нашлось подходящего размера. Банка была прозрачной, и в ней было видно стебли — тонкие, чуть изогнутые, с мелкими листочками. Я долго смотрела на них, стоя посреди кухни, а потом пошла варить ужин.

Кухня у меня маленькая, как и вся квартира. Стол у окна, плита, холодильник, на подоконнике — кактус. Я включила свет, достала из холодильника гречку и овощи, поставила воду кипятиться. Руки делали привычное дело — мыли, резали, солили, — а голова была далеко.

Я думала о Михаиле Владимировиче.

Не в первый раз за этот день, но сейчас, в тишине пустой квартиры, мысли были другими. Не профессиональными — не о диагнозе, не о терапии, не о прогнозе. А о том, как он сказал: «Вы больше похожи на ромашку». О том, как смотрел — спокойно, внимательно, без той жалости, которую я привыкла видеть в глазах мужчин, когда они узнавали, что я работаю в реанимации. О том, как пришел в ординаторскую — без спроса, нарушая режим — чтобы извиниться. За что? За то, что подарил цветы? За то, что заставил меня почувствовать себя женщиной?

Я отрезала морковь тонкими кружочками — ровно, аккуратно, как учила мама. Мама всегда говорила: «Еда должна быть красивой, даже если ты ешь одна». Я ем одна уже три года. С тех пор как переехала в эту квартиру. До этого была другая квартира, в другом районе, и там я тоже ела одна. И до этого — тоже одна. Я не помню, когда в последний раз готовила на двоих.

Вода закипела, я засыпала гречку. Пар поднялся к потолку, запотело окно. Я провела пальцем по стеклу, и на влажной поверхности остался след. За окном был город — серый, мокрый, с грязными сугробами вдоль обочин и редкими прохожими, спешащими по своим делам. 8 Марта. Праздник весны. А за окном был март, который в этом городе всегда был зимой.

Я села за стол, поставила перед собой тарелку с гречкой и овощами. Ромашки стояли рядом, в банке из-под кофе, и их отражение дрожало в стекле. Я смотрела на них и ела — медленно, без аппетита, потому что есть хотелось, но еда не лезла.

Мне вдруг стало обидно. Не из-за цветов. Не из-за того, что я одна. А из-за того, что я не могу просто взять и порадоваться. Просто взять и поверить, что эти ромашки — не «просто цветы», а что-то большее. Что они значат. Что этот мужчина с серыми глазами и руками художника посмотрел на меня и увидел не врача, не заведующую отделением, не «Наталью Сергеевну, которая всегда знает, что делать», а просто женщину. Женщину, которая похожа на ромашку.

Но я не умела так. Я не умела верить в жесты, которые не подтверждены диагнозом, протоколом и статистической значимостью. Я привыкла оперировать фактами. А факты были таковы: он — пациент, я — врач. Он — мужчина, который пережил инфаркт, а после инфаркта люди часто становятся эмоциональными, привязчивыми, благодарными. Это называется «реакция на тяжелый стресс». Я читала об этом, я видела это сотни раз. Пациенты влюбляются в своих врачей, потому что врач для них — это тот, кто вернул их к жизни. Это не любовь, это благодарность. Это не чувство, это психологическая защита.

Я знала это. Я это понимала. И все равно сидела на кухне, смотрела на ромашки и чувствовала, как где-то в груди — не там, где сердце, а ниже,

Перейти на страницу: