Это потому, что ты слаба. Ты думала, что можешь чего-то желать и не быть за это проклятой, — прошептал голос в моей голове. Мой голос. Голос матери. Голос сестры Маргареты. Всех тех женщин, что усвоили этот урок до меня. Ты думала, что если будешь достаточно хорошей, достаточно самоотверженной, то сможешь заслужить право на желание.
Я действительно так думала. Верила, что если буду помогать другим, если буду полезной, если сохраню свои собственные желания маленькими и незаметными, тогда, возможно — возможно, — у меня появится хоть что-то свое. Появится он. Появится хоть одна вещь, принадлежащая только мне.
Глупая девочка. Какая же ты глупая, глупая девочка.
Если только…
Эта мысль вползла подобно змее, сворачиваясь кольцами в моем разуме. Сокрушительная и глубоко соблазнительная.
Если только я не приму то, что предложил демон.
Силу, свободу, мощь, чтобы разорвать эти цепи, чтобы обрушить огонь на людей, построивших это место. Заставить их кричать так, как они заставляли кричать столь многих. Сжечь Друденхаус, собор, дворец Епископа. Сжечь все дотла.
Я могла бы это сделать, если бы сказала «да». Если бы стала той, кем они меня и так уже считают.
Ведьмой, которую они все это время искали.
Моя мать умерла бессильной. Сестра Маргарета умерла бессильной. Сколько еще? Сколько женщин умерло бессильными?
В одном демон был прав: этот мир несправедлив. Бог, если он вообще существовал, не вмешивался. Не останавливал пытки, сожжения, бесконечную сокрушительную тяжесть мужчин, веривших, что их жестокость священна.
Так почему бы не выбрать силу? Почему бы не выбрать месть? Почему бы не стать тем монстром, за которым они охотились, и не заставить их содрогаться от страха от того, что они вообще когда-либо произносили мое имя?
Эта фантазия была сладка. Я почти чувствовала ее вкус — лицо Фёрнера, когда я оборачиваю его же инструменты против него, кричащий Епископ, Генрих…
Генрих.
Сладость свернулась скисшим молоком.
Если бы я сделала это — если бы стала этим, — захотел бы он меня после этого? Не демон. Мужчина. Осталось бы от Генриха хоть что-то способное желать, или демон поглотил бы его целиком, так же, как поглотил бы меня?
Откуда тебе знать, что он вообще когда-либо тебя желал?
Я не знала. Не могла знать. Демон говорил его ртом, прикасался ко мне его руками. Сколько в этом было от Генриха, а сколько — от существа, носившего его тело? Насколько реальным было то, что я чувствовала?
Мне следовало поцеловать его еще до всего этого. Когда он был самим собой. Мне следовало быть достаточно смелой, чтобы обречь себя на проклятие ради чего-то настоящего. Мне следовало прикасаться к нему так, как я этого хотела, следовало произнести те слова, которые, как я теперь понимала, никогда не были грехом.
Я люблю тебя. Я любила тебя. Мне очень жаль.
Придет ли он? Наденет ли демон его лицо в последний раз, придет ли злорадствовать, предлагать мне проклятие, когда я уже и так осуждена? Или они не подпустят его, испугавшись того, что означает любовь ведьмы к священнику?
Возможно, это уже не имело значения. Возможно, мы оба уже были прокляты, уже потеряны. Возможно, единственный оставшийся вопрос заключался в том, умру ли я бессильной, или умру в борьбе.
Возможно, Генриха уже не спасти…
Нет. Я видела его лицо, когда он сражался за меня. Он все еще был там; я это знала. Он придет, и я пройду через сам адский огонь, чтобы спасти его, даже если это будет означать, что я потеряю его.
Глава 23

Катарина
Каким-то образом мне удалось задремать, уткнувшись лицом во внутреннюю сторону руки. Все тело покалывало, словно тысяча крошечных насекомых ползала по моей коже.
Нет, не тысяча. Три.
Три пчелы, танцующие на моем колене, раз за разом меняющиеся местами в бесконечном цикле.
— Что это значит? — прохрипела я; горло пересохло от жажды. Они продолжили кружить, а затем разом замерли, быстро маша крылышками.
В коридоре послышались крики. Затем шаги, и за решеткой камеры появились три темные фигуры. Мне казалось, что грудная клетка вот-вот проломится от того, как бешено колотилось сердце, но один из них шагнул вперед, и я узнала это тело, эту походку.
— Катарина Мюллер, я пришел выслушать твою последнюю исповедь.
Генрих.
Я ничего не ответила, пока один из стражников поднимал связку ключей. Металл заскрежетал, когда он повернул замок, и громкий лязг эхом отразился от каменных стен.
Генрих вошел внутрь, и свет факела изогнулся вокруг него. Не сильно, едва заметно. Но я заметила.
Дверь камеры захлопнулась за ним и снова со стоном лязгнула, когда стражник запер ее.
— Десять минут, святой отец, — усмехнулся стражник, ударив связкой ключей по железным прутьям, после чего они с напарником удалились.
Генрих смотрел им вслед. Когда их шаги стихли, единственным звуком осталось мое дыхание, словно он обратился в камень.
Дверь в конце коридора с грохотом закрылась, и тогда он упал передо мной на колени.
— Катарина, моя Катарина. Ты в порядке?
Его движение было таким внезапным, что, когда он потянулся к моему лицу, я отшатнулась, ударившись затылком о стену так, что перед глазами заплясали искры.
Он тут же отдернул руку, но его глаза продолжали блуждать по мне.
— Они причинили тебе боль.
У меня вырвался сухой смешок; я закрыла глаза, отдаваясь боли.
— Не так сильно, как причинят в скором времени.
— Если бы этот проклятый глупец только позволил мне…
Я резко распахнула глаза.
— Генрих?
Он издал низкий рык.
— Он едва не разорвал нас на части, сражаясь со мной, пытаясь добраться до тебя. Кажется, ты не единственная, кто сомневается в моей преданности тебе.
Мой Генрих, все еще там, все еще борется. Я видела его. Это было не просто желанием моего разбитого сердца.
— Ты говорил, что вас невозможно разделить?
— Нет. — Его глаза потемнели. — Я сказал, что он этого не переживет, а не то, что мы не сможем. Но, похоже, для него это не имело никакого значения, когда он увидел тебя в опасности.
Я не могла прочесть выражение его лица. Оно казалось почти…
— Ты ничего не сделал, когда меня тащили прочь.
— Я ничего не мог сделать. — Я не ошиблась; теперь