Не та война 3 - Роман Тард. Страница 12


О книге
у лежанки. Снял очки, протёр их рукавом, надел обратно. Это была у него такая защитная привычка — когда говорить надо что-то прямое, он сначала протирал очки, давая себе и другому время подобрать спокойное лицо.

— Поднять вас здесь не успеваем. — Ляшко склонился над лежанкой. — Хрип на правой стороне идёт глубже. Камфору давать — мы давали. Кофеин — давали. Сульфонал — только чтоб ночь пережить, и то осторожно. А клиника лучше не идёт. У них в санитарной — Чехонин. У Чехонина — оборудование, спирт чистый, при нужде — пункция. У меня — вы и одна склянка спирта, который я уже два раза разводил.

Карпов слушал. Глаза не отводил. Я стоял у двери и смотрел на тулуп Бугрова: на лицо Карпова смотреть было трудно.

— Антон Францевич, — сказал он. — В моей роте умру или вернусь. В санитарной не буду.

Это была формула. Он её сказал ещё в декабре, когда у него только начался кашель, — и тогда Ляшко ему ответил, что роту он не оставит. С тех пор формула повторялась раз в неделю, и все привыкли, что ответ — тот же.

Но сегодня Ляшко ответил не так.

— Иван Иваныч. — Ляшко не отвёл глаз. — Я вас не в санитарной хороню. Я вас в санитарной поднимаю. А если не подниму, я вас сюда вернейшее верну. Голубчик. Не на кладбище, в полк.

Слово «голубчик» из ляшковских уст звучало непривычно. Это было слово Карпова. Ляшко его не употреблял никогда. Сейчас он его сказал — и сам, кажется, удивился, что сказал.

Карпов прикрыл глаза. Дышал он часто, неглубоко; на каждом вдохе в правом боку у него хрипело — будто кто-то медленно жмёт мокрую простыню в кулаке. Я знал этот звук с декабря. Сейчас он был громче.

— Кто повезёт, — сказал он, не открывая глаз.

Ляшко повёл подбородком в мою сторону.

— Я с вами до санитарной, — сказал он. — Сергей Николаич — со мной. И обратно. Чтоб вам не скучно было.

— Сергей Николаевич, — сказал Карпов. Глаза открыл. Посмотрел на меня. Тон был тот, который он надевал в редких случаях, — полный, без «Николаич» с украшающим скольжением. — Голубчик. Вы со мной?

— Я с вами, Иван Иваныч.

— В санитарную? — выдохнул он, и слово получилось длинное, почти протяжное.

— В санитарную, — повторил я тише, чтобы он услышал не звук, а форму ответа.

Он смотрел. Я смотрел.

В Туркестане в восемьдесят первом, говорил мне Карпов в декабре, был у нас один поручик — фамилия я уже забыл, — он обморозил левую кисть так, что пальцы пришлось снимать. Снимали в полевом лазарете, без хлороформа: его не было. Поручик молчал. Только потом, в палатке, когда уложили, сказал: «Голубчик, я в Фергане — без пальцев. Я в Фергане — никто». Карпов сказал это в декабре в первый раз, когда я заходил к нему в карете обоза с чаем, и больше не повторял. Я тогда понял, что Карпов про себя сейчас думает, как тот поручик.

Сейчас, на лежанке, под двумя одеялами и тулупом, он не сказал ничего такого. Только посмотрел на меня и одной рукой — той, что выглядывала из-под одеяла, — коротко погладил край одеяла, как гладят кого-то, кого нельзя достать рукой.

Я сглотнул. Вышел из хаты. Постоял минуту у крыльца. Снег падал крупными, ленивыми хлопьями, какие у нас в Москве бывают в декабре в районе Чистых прудов, когда на бульваре зажигают первые фонари. Я больше не буду думать о Чистых прудах, пока не довезу его, подумал я. И вернулся в хату.

Повозку Бугров прислал не ту, что обычно ходила за провиантом. Эту он велел перебрать на ночь, чтоб не скрипела. Скрип в больного входит, как нож, говорил Бугров. Везти больного на скрипящей повозке — не везти, а пытать.

К шести утра тринадцатого января её подогнали к крыльцу. На дне — солома из стогов хозяйки, в три слоя; поверх — клеёнка от обоза; на клеёнке — два одеяла. Сверху — тулуп Бугрова. Сбоку, в специальной выемке — котелок с кипятком на дорожной плитке. Дорожная плитка — спиртовая, с фитилём, который Бугров добывает у санитаров за табак.

— Всё, ваше благородие, — сказал Бугров, когда я вышел. — По коням. Простите, по саням. Иваныча выноси́те.

Иваныча выносили вчетвером — два санитара Ляшко, я и Фёдор. Фёдор пришёл ещё в темноте, без приказа: знал. Когда поднимали Карпова с лежанки, тот не вскрикнул, но выдохнул так, что слышно было всем, и Фёдор перекрестился у двери. Карпов заметил.

— Не трудись, Тихоныч, — сказал он шёпотом. — Я ещё не туда.

— А я и не туда, ваше высокоблагородие, — сказал Фёдор. — Я туда, чтоб дорога вам — не туда.

Карпов закрыл глаза. По-моему, он улыбнулся. Я не уверен; снизу шёл пар изо рта, лицо подрагивало.

Уложили в повозку. Закрыли одеялами по самый подбородок. Тулуп — поверх. Голову Бугров устроил на свёрнутой шинели, чтобы плечи приподнялись и хрип не давил. Под бок — грелку из медного чайника, обёрнутого тряпкой; чайник Бугров сам нагрел и сам поднёс.

Ляшко проверил, как дышит. Кивнул мне.

Я залез на повозку. Сел у изголовья. Колени подоткнул соломой, чтобы тепло держалось, шинель — на запáх. Ляшко сел в санитарные сани следом — отдельные, узкие, с фельдшерским ящиком. Возница на нашей повозке — Прокопенко, обозный, с гладкой палкой вместо кнута: гладкая палка не свистит, конь не вздрагивает.

Ковальчук стоял у крыльца — в одной шинели поверх рубахи; шинель он не застегнул, чтобы было ясно: вышел провожать, а не уезжает. Подошёл к повозке. Положил руку на край. Посмотрел на Карпова. Карпов глаз не открыл.

— Иван Иваныч, — сказал Ковальчук. — До скорого.

— До скорого, — сказал Карпов, не открывая глаз.

Ковальчук перевёл взгляд на меня. И — без выражения, как говорят, когда не хотят, чтобы возница услышал, — добавил тише:

— Серёга. Не упусти.

— Кого, — сказал я, чтобы услышать, как это произнесу.

— Кого надо, того и не упусти, — сказал он. — Карпова дотащи. И — сам понял.

Я понял. Прокопенко тронул вожжами. Конь — трофейный, гнедой, не Гнедой, а другой, помоложе, — потянул. Повозка пошла.

Скрипа не было. Бугров не зря перебирал на

Перейти на страницу: