Не та война 3 - Роман Тард. Страница 3


О книге
МГУ на отдельный листок: «Границы империй стираются тише, чем сами империи». Листок я потерял. Фраза осталась.

Я обернулся назад.

Серпантин уходил вниз — ровный, белый, длинный, изгибающийся, как лента, наброшенная на склон. Где-то ниже копошились — в одиннадцатый раз сегодня — Дорохов и Иваньков с пушкой. Колонна тянулась за ними дугами, петля за петлёй; в трёх местах — обозы, в двух — пехота; и где-то в третьей петле снизу, под двумя тулупами, в полковой повозке, ехал Карпов. Я смотрел на эту дорогу — змеящуюся по горам, как её называли в одной из старых хроник, в той самой, которую я цитировал перед Ковальчуком в Балигроде. Я тогда сказал ему латинскую формулу. Сегодня на гребне я её не повторил даже про себя — только увидел, что она была точная. Дорога действительно змеилась. Делать с этим ничего было нельзя.

— Серёга. — Ковальчук подошёл с тяжёлым дыханием — он шёл в хвосте 4-й, поднялся последним. — Что — стоишь?

— Гребень.

— Ну да, гребень. Идём.

Он не сразу пошёл. Постоял рядом, заглянул через плечо вниз, на южные склоны.

Внизу была долина.

Не наша. Я видел это сразу — не глазами, а как-то иначе, ведь глазами видел только серую дымку, в которой угадывались полоски полей и одна тонкая ниточка дыма километрах в трёх к юго-западу. Деревня. Может быть, та самая, в которой нас расквартируют через два дня. Может быть, не та. Долина уходила к юго-юго-востоку, и где-то там, в её конце, начиналось то, что в моих учебниках называлось «Великая Венгерская равнина». Я никогда её не видел. Никто из моих калужских предков её не видел. До сегодняшнего дня я и не думал, что увижу.

И тогда я подумал про Бурценланд.

Подумал коротко — Ковальчук стоял рядом, и мне нельзя было задумываться слишком долго, на гребне, под этим ветром, при этом полусолнце. Бурценланд — Семиградье — то, что сейчас, на карте, называется Трансильванией. В тысяча двести одиннадцатом Андрей II позвал сюда Тевтонский орден — защищать южные склоны от половцев. Герман фон Зальца тогда ещё не был великим европейским игроком — только умным тюрингским министериалом с будущим, которое он сам, наверное, ещё не видел. Орден перешёл такой же — не этот, конечно, но такой же по смыслу — гребень и спустился в Бурценланд. Начал строить замки. Пять замков за четырнадцать лет. Слишком быстро, как потом оказалось: в тысяча двести двадцать пятом, в марте, их выгнал с этих самых склонов сын Андрея, Бела IV. Слишком самостоятельны. Слишком много замков. Слишком быстро.

Я смотрел вниз — на серую дымку, в которой угадывались полоски полей.

«Через четырнадцать лет их выгнали».

«Через четыре недели нас отведут».

Это я повторил про себя, не Ковальчуку, не вслух. У меня в голове было то, чего у Ковальчука не было: я знал, что Карпатская операция Юго-Западного фронта в феврале — марте пятнадцатого года будет фактически провалена, что наши части начнут отход с южных склонов в первых числах марта, что всё, ради чего мы сейчас идём, обернётся возвратом по той же дороге. В учебнике, в той же первой части Голицына, в главе о ПМВ — её, конечно, тогда ещё не было, но в более позднем издании, которое я читал в декабре две тысячи восьмого, — было сказано прямо: операция в Карпатах унесла около ста пятидесяти тысяч человек и не дала результата. Половину этих цифр я уже отдал Ковальчуку — в декабре, у костра, в Балигроде, тихо, между двумя кружками. Вторую половину я не отдам никому.

— Серёга. Идём.

— Иду.

Я отвёл взгляд от долины, и мы пошли.

Спускаться было легче, чем подниматься, — но не намного: серпантин с этой стороны был круче, и тропа местами совсем заледенела. Я слышал за спиной, как Фёдор Тихонович тихо тянет Гнедого по уздцу, как сзади стонет полозьями повозка Карпова, как обоз с пушкой, наконец, тоже взошёл на гребень и теперь медленно, осторожно, начинает спуск. Фёдор не проронил ни слова. Полк шёл — шагом, который не выбирали.

На втором колене от гребня задние полозья карповской повозки повело вбок. Ездовой успел крикнуть только «держи» — и трое из третьей роты бросились к борту раньше команды. Повозка встала косо, одним полозом над пустым белым скатом, и постояла так с полминуты, пока её удерживали в шесть рук. Карпов под тулупами не кашлянул. Это было хуже кашля. Потом снизу донёсся голос Дорохова — он что-то рявкнул, за что в мирное время дали бы трое суток ареста, — и повозку вернули на дорогу. Один из тех троих, кажется Песков из третьей, после этого минуту стоял с раскрытым ртом, глядя на скат. Ковальчук, не оборачиваясь, негромко: «Песков. Иди». Песков пошёл.

В половине третьего, на третьем повороте от гребня, я обернулся.

Вверху, на гребне, столб ещё был виден — маленький, чёрный на сером, как запятая на бумаге. Облако сошло. Полусолнце исчезло. Над гребнем висела теперь обычная серая зимняя плита, без светового пятна. От подножия мы поднимались семь часов; обратно с гребня шли уже два. Получалось, до южного села, если шаг не собьётся, оставалось ещё часа три-четыре — и расквартирование.

Возле повозки Карпова, рядом с задним колесом, стоял Фёдор с жестяной кружкой. Карпов высунул из-под тулупов руку — короткую, серую, с тонкими длинными пальцами, — и принял кружку. Я слышал, как он произнёс — глухо, через хрип:

— Спасибо, голубчик.

Один раз. Только один. Это всё, что Карпов сказал за всё пятое января — то, что я услышал.

Колонна двигалась вниз.

Из-под тулупов, мимо моего плеча — повозка проехала рядом, медленно, — слышалось ровное дыхание Карпова. Тяжёлое, с подсвистом на выдохе, но ровное. Если бы Ляшко стоял здесь, он бы, наверное, тоже промолчал — ни в плюс, ни в минус. Карпов держался. На сегодня — держался.

— Серёга. — Ковальчук догнал меня сбоку. — Самойлов из штаба полка проехал. Слух у него: через два дня — село за гребнем. Расквартирование. Потом — наступление. Когда — не сказал.

— Понял.

— Ты чего такой?

— Какой?

— Молчишь.

— Серпантин длинный, Кирилл.

Он усмехнулся — углом рта, без звука — и пошёл рядом.

Я думал внутри — то, чего не сказал бы вслух Ковальчуку: серпантин действительно длинный, но не он меня сейчас держал. Меня держало то, что я

Перейти на страницу: