Не та война 3 - Роман Тард. Страница 69


О книге
кружку левой. Правая у меня лежала в кармане шинели без дёрганья. Приказ стоял отдельно — у двери, у косяка. Как и положено приказу.

Глава 22

После того как Бугров закрыл за собой дверь, я ещё с минуту простоял у стола.

Правая лежала в кармане шинели спокойно — без дёрганья, без волны. Кружку брусничного я держал левой. Чай был ещё горяч; пар уходил мимо лица в воздух, чуть холоднее дыхания. Фёдор подкинул в печь ещё в семь, угли ещё держали жар. За перегородкой он что-то поправлял в шапке — слышен был мягкий, ладонью, шорох по сукну: разглаживал верх.

— Барин.

— Да, Фёдор Тихонович.

— К девяти, стало быть.

— К девяти.

Фёдор за перегородкой не двинулся. Глаз у него на этой ремарке тоже сидел мимо — куда-то в угол, где стояли мокрые валенки прошлой ночи. По нашему уговору с ним разговоры он принимал, как принимал тарелку: не глядя в неё прямо, не считая ложек.

Я допил остаток. Кружку поставил на стол.

Шинель — поверх рубахи. Шапку и башлык на крюк. Револьвер в кобуре, где должен. Тетрадь моя закрытая, на столе, под папкой довольствия.

Снаружи было серо и ясно — то особое серо-ясное февральское утро, когда ночью без снега и без ветра, и небо к рассвету выходит сухим и чистым, и тропа от двери — узкая, по двум парам сапог — отчётливая. Снег скрипел сухо. Я пошёл к штабной — левая ладонь под локтем правой, как стало привычно в обходах по обмёрзлому селу.

У дверей штабной землянки Самойлов пропустил меня без слова, посторонился к стене с папкой довольствия в правой. Глаза опустил в свою папку.

В сенях у комбатовой двери ждал Ковальчук. Папироса за правым ухом, не зажжённая. Шинель на нём была расстёгнута на один крючок сверху — он так делал в помещении, когда собирался говорить.

— Серёга.

— Кирилл.

— Зашёл уже?

— Сейчас.

— Иди. Я после тебя.

Он коротко тронул ладонью верх косяка — по-нашему, как ходило между нашими землянками. Чуть отступил, давая дорогу.

Внутри у Ржевского было суше моего. Печь меньше, и стояла в углу, у северной стены, чтобы тепло уходило к двери, а не на жильца. Карта на стене — двадцативёрстка, наша, и на ней — отметки от руки, синим карандашом, по нашим позициям. На столе — трубка в подставке из дубовой шашки, табак в кисете. Фотография — простая серая рамка, женщина с гладко зачёсанными назад тёмными волосами, лицо неподвижное, ясное; жена. На стене — деревянный крест, простой, без украшения, прямой, ничем не подкрашенный.

Ржевский сидел у стола, левая рука на колене, правая на бумаге. Шинель на крюке у двери. На нём был мундир и поверх — серый шерстяной шарф, который ему прислала жена в декабре через тыловую почту. Шарф он на службе не носил; в землянке у себя — носил.

— Ваше высокоблагородие.

— Сергей Николаич.

Пауза у него длилась столько, сколько нужно, чтобы я закрыл за собой дверь без хлопка. Он на эту паузу не отвлёкся: смотрел на бумагу под рукой, словно сверял в голове против неё что-то своё.

— Ротное хозяйство к воскресенью — на отдельный листок. Что у вас на руках, по людям и довольствию. Карандашом, без переписки начисто.

— Слушаюсь.

— Не для отчёта. Для меня.

— Понял.

Он сдвинул бумагу влево. Поднял глаза. Лицо у него к этому часу собралось, без утренней сухости. Тёмные глаза с проседью у виска.

— Сергей Николаич.

Я опустил подбородок.

— Заходите ко мне сегодня вечером. К восьми. Один. Без бумаг.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.

— И без чая своего. У меня есть.

Это, по его меркам, было почти шуткой. Он на это «без чая» не улыбнулся; уголок только чуть тронулся — и встал обратно.

Я вышел.

Ковальчук в сенях стоял в той же позе. Поднял на меня брови.

— Что у тебя?

— Ничего служебного. Зайти к нему вечером.

— Восемь?

— Восемь.

Он провёл языком за щекой, по-своему. Подмигнул мне — не весело, по-рабочему.

— От же ж. Не пугайся, Серёга. У нас с ним по штабу — спокойно. Это он по тебе лично.

— Знаю.

— Знаешь?

— По счёту твоему — знаю.

Он короткой усмешкой опустил папиросу обратно за ухо.

— Тогда иди. Я к нему — со своей бумагой. У него к нам с тобой по этой неделе — ничего общего.

Он переступил порог. Я вышел в сени, надел шапку у двери — не у крюка, а под рукой — и пошёл обратно.

День прошёл по двум обходам — утреннему по 4-й и предполуденному с Иваньковым на углу хода сообщения; в полдень — час у себя над листком, тем самым, что Ржевский просил карандашом, без переписки; после обеда — пункт сушки валенок Дорохова (Дорохов был наверху, бирки висели). К пяти стало смеркаться рано — мелкая сухая крупа опять прошла без ветра, недолго. Никандров проездом сказал: в санитарной всё стоит, тяжёлого мадьяра вчера схоронили в борозде у церковки, землю долбили ломом, мадьяра присыпали неглубоко — глубже не пробивалось.

Кружка брусничного у меня к семи была заварена заново. Фёдор у печи держал чайник в полпальца от заслонки, чтоб не перекипал. Я о вечере не сказал; он не спросил.

К восьми я вышел.

У Ржевского печь к этому часу держала нижний жар — глухо, без хлопка. Чайник стоял на боку у самого края, без свиста, в горячей готовности. Две кружки — обе обычные, серые, без отметин. Чай в кружках уже был — он, видно, налил, как услышал шаги по тропе.

Трубка лежала у его правой, ещё не набитая. Кисет — открыт.

— Садитесь, Сергей Николаич. К печи.

Я сел на табурет к печи. Правая ладонь у меня под левой — я её на колене не оставлял в чужой землянке. Шапку положил на ящик у входа.

— Спасибо.

— Грейте руки.

Я взял кружку левой. Кружка обжигала; я подержал в ладони, перехватил пальцами за обод сверху, без донца. Ржевский набивал трубку медленно — большим пальцем левой, указательным пригоняя табак к чашке. Левая у него по холоду всегда первой выдавала; пальцы шли чуть отдельно от ладони. Он работал ими так, будто не замечал — но я знал, по чему.

Перейти на страницу: