Не та война 3 - Роман Тард. Страница 68


О книге
для штаба, для Ковальчука, для всех, кто подходил близко. Он был без срыва и не сообщал ни «да», ни «нет». Я его произнёс почти что чужим голосом.

— Я не спрашиваю.

— Я знаю.

— Я просто заметил.

— Я знаю, Семён Львович.

Кац опустил подбородок. С лёгким наклоном плеча вперёд, по-своему. Тетрадь его лежала на столе слева от него; рука его была на бечёвке.

— У меня к вам ещё одно, прапорщик.

— Слушаю.

— Если вам когда-нибудь понадобится, чтобы кто-то посчитал — не службу, а что-то ваше, своё, чужое для штаба, — посчитайте у меня. Я считаю быстро. И я не спрашиваю, зачем. У нас с вами это уже один раз так шло — в январе, по огневой поддержке.

— Помню.

— Я к тому, что у меня в сутки бывает полтора свободных часа. Их можно тратить.

— Спасибо, Семён Львович.

Он встал. Тетрадь забрал — переложил под мышку. У двери коротко тронул ладонью верх косяка. Этот жест я знал по Ковальчуку, у меня самого он завёлся последний месяц; Кац его, видимо, тоже подобрал. У кого — у меня, у Ковальчука — не имеет значения. Жест по землянкам ходил, как ходит привычка.

— Спокойной ночи, Сергей Николаевич.

— Спокойной ночи, Семён Львович.

Дверь закрылась за ним аккуратно, без хлопка. Снаружи — два шага по плотному снегу, остановка, ещё два, и потом тихий ход в темноту, который слышался долго.

* * *

Я подержал кружку левой. В кружке у меня оставался остывший чай под слоем плёнки. Угли в печи дышали. Фёдор за перегородкой не подал звука: пока Кац был, он не выходил, и теперь, видимо, выжидал, услышит ли он, что я встаю, чтобы понять, нужно ли подкинуть в печь ещё.

В голове у меня снова стоял этот внутренний порядок: Лиза, Семён Львович, Карпов, Гнедой, Фёдор. Семён Львович теперь был не штабной фигурой. Свой. Не так, как Лиза. И всё же — свой.

Я подумал, что мне не надо сейчас решать, как со мной поступит то, что Семён Львович увидел и не спросил. Я подумал, что у меня есть один человек на свете, кто знает Семёна Львовича по моему голосу, — и она в двадцати вёрстах отсюда, в каменной пристройке к школе, и пьёт свой остывший чай, если ещё не легла. Эта мысль была короткой и не сентиментальной. Я её отметил и отложил.

Я подумал ещё, что у меня за двое суток было две тёплых землянки с печью — Лизина каменная и моя здесь, — и в обеих я сидел не один, и в обеих оставался один. Это, видимо, тоже что-то значило. Что — пока не складывалось в слово, и я не торопил.

Свеча у меня на столе осела до половины — фитиль чуть наклонился налево, и пламя дышало одной кромкой. Я свечу не поправил.

Фёдор за перегородкой не выдержал.

— Барин.

— Да, Фёдор Тихонович.

— Подкинуть?

— Подкиньте.

Он встал, прошёл к печи, открыл заслонку, положил два полена, постучал клюкой, прикрыл. Не спросил, как прошёл разговор. У нас с ним по уговору глаз на бумагах садился ровно туда, где их не было: тарелка, кружка, край мокрой шапки. По разговорам, видимо, садился так же. Он этому учился без объяснений.

— Спать ляжете, барин?

— Ещё посижу.

— Свечу новую?

— Не нужно. Эта догорит.

— Хорошо.

Он ушёл за перегородку. Лучины коротко скрипнули — он клал их на ночь поближе к печи, чтобы не сырели. Я подержал кружку ещё минуту, потом поставил её на бок печи остывать рядом с чайником, и сидел. За брезентом крыши снаружи шла одна вторая тишина — без ветра, без зверя, без шага. Только печь держала.

* * *

Двадцать четвёртое и двадцать пятое прошли спокойно. Метель, которая угрожала вчера от южного гребня, сорвалась к северу и ушла на словацкую сторону; у нас сыпало мелкой сухой крупой, без шквала, по полдня. Я делал обходы — два в день, по сменам, с левой ладонью под локтем правой, чтобы правая не дёргалась от шага. Кац работал у Самойлова в канцелярии. Мы встречались у двери штабной землянки утром — здоровались опусканием подбородка, ничего не добавляя. У него на тетради сбоку лежала всё та же бечёвка. Самойлов мимо проходил с папкой довольствия — кивал мне на ходу, не останавливаясь; у него на левом подбородке к двадцать пятому появилась бритвенная царапина в три миллиметра, аккуратная, не свежая.

Ковальчук, вернувшийся вечером двадцать четвёртого с верхнего поста, спросил у меня в землянке: «Кац у тебя был?» — «Был». — «Что у вас?» — «Всё». Ковальчук опустил подбородок и больше не спрашивал. У него был свой регистр доверия: внутрь не лез, пока я сам не открывал. Папироса лежала у него за правым ухом, не зажжённая.

К Дорохову на пункт сушки валенок я заглянул дважды — деревянные бирки с номерами смен висели как прежде, портянки сохли наизнанку. Самого Дорохова не было — обходил с верхним постом. У Иванькова на углу хода сообщения я постоял минуту, перекинулся двумя словами: он сказал, что у него вчера сменили варежки, и теперь нормально. Я подержал секунду его варежку через сукно и пошёл дальше.

Фёдор подал Гнедому пару морковин, найденных на словацком хуторе, — Гнедой жевал медленно, переламывая корнеплод о переднюю надкопытицу. Обозный Никандров, проезжавший двадцать пятого вечером, сказал, что в Гавае всё на месте, и что тяжёлого мадьяра сегодня вечером хоронят. Он жевал ту же осеннюю ветку, с которой ходил в январе, и под подбородком у него за зиму отросла короткая колкая щетина, которой не было в декабре. У меня в голове это легло строкой к остальному, без отдельного веса.

* * *

Утром двадцать шестого, в седьмом часу с минутами, у двери постучали — короткий, фельдфебельский, с двух пальцев. Я уже стоял у стола, в одной шинели поверх рубахи, с кружкой брусничного у левой.

— Вашбродь.

Бугров на пороге. Шапка в правой, ладонью внутрь, у бедра.

— Сергей Николаич. От штаба батальона.

— Слушаю.

— Командиру четвёртой роты прибыть к комбату. Сегодня, к девяти часам. Ротный уже знает.

— Спасибо, Бугров.

Бугров опустил подбородок коротким фельдфебельским движением — себе, не мне, — надел шапку одним движением, без поправки, развернулся и пошёл.

Дверь за ним закрылась.

Я подержал

Перейти на страницу: