— С математическим уклоном, говорите? — спросил я.
— Да.
— Топографию знаете?
— В пределах курса. Тригонометрию — лучше курса.
— Таблицы расхода, ведомости, схемы огня?
— Если покажут — за неделю. Если без — за две.
Я кивнул Ковальчуку — раз, тоже коротко.
— Ладно, — сказал Ковальчук. — В штабную. Пока. Пиши на прапорщика Мезенцева, под полу-опеку.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
— Я пока поручик, Бугров.
— Виноват, ваше благородие.
Ковальчук усмехнулся в воротник и снова не разозлился. Снег прибавил, мелкий и колкий. Кац стоял в шеренге, не делая ни шага из строя, не опустив папки. Только один раз, я заметил, поправил очки большим пальцем, не снимая перчатки. Перчатки тёмные, шерстяные, тоже новые.
В офицерской столовой к обеду собралось семеро. Столовой в селе называли половину хаты на углу, ближе к церкви: длинный стол на козлах, две лавки, печь в углу, на печи стоял чугунок с тушёной капустой и двумя кусками сала. Самойлов уже сидел, грел руки о кружку. Васильев пришёл позже, с порошей на погонах и плечах. Ляшко в этот день обедал у себя, у санитарного пункта; за столом его место — третье от печи — пустовало.
Кац вошёл последним. Остановился у порога, чуть не натолкнувшись на табурет, и было видно, как он быстро и аккуратно соображает, куда сесть, — не в голову стола (нельзя), не у самой печи (тоже нельзя, место старшего), и не напротив Ковальчука (это было бы слишком фронтально). Сел сбоку, ближе к двери, между Самойловым и Васильевым. Папку положил на лавку рядом с собой, под полой шинели.
— Господа, — сказал Самойлов, — представьтесь хоть. Семён Львович, стол не кусается.
— Кац. Семён Львович.
— Алексей. Васильев.
— Самойлов. Поручик. Адъютант штаба полка.
— Прапорщик Мезенцев. Сергей Николаевич.
Самойлов в свою бумагу заглянул ещё раз, по адъютантской привычке, и сказал негромко, не для всего стола:
— В мирное время такая бумага, наверное, ходила бы по округу полгода. А теперь подписали за шесть недель. Видать, арифметика стала нужнее анкет.
Кац ничего не ответил. Только наклонил голову — короче, чем при представлении: так наклоняют, когда слышат вещь, которую и без того знают, и предпочли бы её не услышать вслух. Очки запотели от тёплого пара над капустой; он снял их, аккуратно протёр платком, вынутым из внутреннего кармана. Платок был сложен вчетверо, белый, домашний, явно не казённый. Без очков лицо у него стало моложе и одновременно беззащитнее: все лица без очков становятся другими.
Капуста была кислая, с тмином. Сало местное, словацкое, в три пальца толщиной, скользкое и плотное. Хлеб, который Фёдор приносил с обоза, был твёрдый, чёрный, нарезался ножом не сразу. Ели молча минут десять; молчание было не тяжёлое, скорее усталое. В декабре офицеры за этим же столом обсуждали бы политику, ругали бы интенданта, рассказывали бы про Перемышль и о том, что командующий армии собирается, должно быть, в Венгрию через нас. Сейчас никто ничего не говорил. Все знали, что наступление через две недели; в такие сроки разговоры о политике сами собой исчезают.
Я начал не с Каца. Я начал с того, что Самойлов рассказывал про батальонную кухню: повара третьего батальона перепутали соль с сахаром, и каша вышла такая, что её собаки не съели, — и это было бы смешно, если бы во второй роте не было трёх обмороженных, у одного из которых рот не пускал ничего, кроме сладкого. Самойлов рассказывал спокойно, без подъёмов. Васильев, у которого было лёгкое заикание на «п», добавил, что повар п-первого батальона из Лесковичей, и над ним смеются, что он «хле-бом не торгует», — и это было всё, что Васильев сказал за обедом.
Когда тарелки наполовину опустели, я обратился к Кацу.
— Семён Львович, что вы преподавали?
Он ел мало. Сало отрезал тонкой полоской и съел её в три приёма; капусту разделял на ровные доли. На вопрос поднял глаза без улыбки, но и без скованности.
— Теорию чисел. Алгебраическую. Приват-доцент.
— Долго?
— Третий год.
— Учились у кого?
— Алгебраическую теорию чисел — у Шатуновского. Комплексный анализ — у Каратеодори.
— Каратеодори в Одессе?
— Каратеодори в Одессе. До тысяча девятьсот девятого. Потом он уехал в Гёттинген.
Я поставил кружку. Внутри что-то, не громко, но уже не тихо, стукнуло во второй раз за день. В груди поднялось то, чего я не пускал туда с октября: не тоска, нет, другое. Та самая лёгкость, с которой два человека, никогда друг друга не видевшие, узнают за пять минут, что у них общая фамилия в библиографии.
— Шипулинского по фортификации читали? — спросил я. И сам услышал, что у меня сейчас странный голос: не служебный, не уставной, какого тут быть не должно.
— Читал. На третьем курсе, — сказал Кац. — У нас он был Шиплинский. Опечатка типографская, в каталоге первого года так осталось. Студенты просили, библиотекарь не правил. Так и сдавали по «Шиплинскому».
Самойлов посмотрел на нас с тем выражением, с которым на полковой ужин смотрят на двух впервые встреченных однокашников: значит, есть ещё и такая жизнь, кроме обоза. Васильев молча отламывал хлеб.
Я ел и не замечал, что ем. У меня в голове прошло короткой невыдыхаемой полосой сразу несколько вещей: доклад, который я делал в Берлине-Далеме на конференции по балтийскому пограничью; запах кофе в фойе; научный руководитель в тёмном пиджаке, с трубкой, после доклада: «у вас слабый пятый абзац, подумайте»; Чистые пруды, библиотека, окно на второй этаж. Это всё прошло за полсекунды и ушло, и я поймал себя на том, что в эти полсекунды не дышал. Потом дышать стало можно.
Я сказал так, как сказал бы на семинаре, без дополнительных пояснений, потому что собеседнику пояснения не нужны:
— Я по медиевистике. Тевтонский орден. Карпатская и балтийская география рыцарских кампаний. Кандидатская — по структуре пограничных гарнизонов в Бурценланде.
Кац поправил очки большим пальцем, без перчатки, и сделал движение, какое делает академический человек, когда ему сообщают что-то неожиданное и приятное: чуть выдвинул челюсть вперёд.
— Бурценланд. Семиградье. Тысяча двести одиннадцатый — двадцать пятый.
— Да.
— У вас источник на латыни или на средневерхненемецком?
— На латыни преимущественно. Средневерхненемецкий — фрагментами. Хроника Дусбурга — это уже поздний материал, он Бурценланда почти не касается.
Кац молчал секунду. Потом наклонил голову