Не та война 3 - Роман Тард. Страница 9


О книге
один раз, медленно, не в знак согласия, а в знак того, что услышанное укладывается в его собственную голову, и в его голове складывается странное: на южных склонах Карпат сидит за столом, ест капусту с тмином и говорит о Бурценланде русский прапорщик, у которого в шинели в кармане то, что в карманах у прапорщиков обычно не лежит.

— Я в Одессе слышал о вашей теме, — сказал он. — На собрании Юридического общества был доклад какого-то приезжего, год не помню. Зацепилось: «Бурценланд — это случай, когда сильная организация была изгнана не врагом, а сюзереном». Я тогда подумал: красиво, но юристы это, наверное, упрощают.

— Юристы упрощают. Король изгнал Орден за то, что Орден перестал быть его пограничной стражей и попытался оформиться отдельно. Это формально. По существу, у обеих сторон был свой расчёт, и обе были по-своему правы. Когда правы обе стороны, всегда выигрывает тот, у кого больше прав по закону.

— У венгерского короля было больше.

— У венгерского короля было больше.

Я не стал говорить дальше. Мне мелькнуло на секунду фоном короткое: Орден в Бурценланде держал грамотных братьев отдельно от боевых, у клириков был свой стол, своя ладонь в скриптории, своё, слегка отдельное, место в общей часовне. И когда из южного Семиградья всех погнали на север через перевалы, клирики уходили вместе с боевыми, в одной колонне, и никто их особо не выделял, потому что в дороге мерзли все одинаково. Это была не параллель, а просто соображение. Я его не сказал; оно осталось у меня внутри, как остаются такие вещи, когда их некому передать.

Кац ел молча. Он, должно быть, чувствовал что-то похожее, потому что в следующий раз поднял глаза только тогда, когда подали чай. Чай был жидкий, в кружках с эмалевой каёмкой; сахар стоял в банке посредине стола, и каждый брал себе щепотью.

— Сергей Николаевич, — сказал Кац уже тише, не для всего стола. — Я благодарен. Что вы кивнули.

— Я не за вас кивнул. Я — за себя.

Кац чуть прищурился. Я запомнил, как именно он прищурился: одним уголком, без улыбки. Это был не вопрос и не ответ, а сделанная зарубка.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда обоюдно.

Самойлов в этот момент рассказывал Васильеву про обоз, который застрял у седловины. Никто, кроме нас двоих, на наш короткий обмен внимания не обратил.

Ротная землянка была на южном краю села, ближе к огородам, в тени голого бука. Внутри — два топчана у боковой стены, печь-буржуйка у задней, стол из ящика, заляпанный чернилами и салом одинаково. Пахло керосином от лампы, дымом от печи и шинелью Ковальчука, которая всю последнюю неделю не успевала просохнуть.

Ковальчук пришёл уже в сумерках. Сел на топчан, снял папаху, провёл рукой по голове, морщась.

— Серёга, — сказал он не сразу. — Шо это за интеллигент?

— Кац.

— Ну, шо «Кац». Откуда?

— Из Одессы.

— А пеший до полка?

— Курс при штабе VIII АК. Шесть месяцев. С декабря — зауряд-прапорщик.

— Из вольнопёров, значит.

— Из вольнопёров.

Ковальчук не отвечал сразу. Расшнуровал левый сапог, не снимая, сжал-отжал ногу — рана в бедре, ноющая на холод, теперь беспокоила его меньше прежнего, но беспокоила. Выпрямился.

— Ну, ладно. Только смотри, чтоб его в окоп не пустили.

— Не пущу.

— Та я ж не за тебя — я за него. У него очки. У него руки эти. У него папка. От первой шрапнели — упадёт и не встанет. И нам потом писать в Одессу: «приват-доцент скончался при исполнении». Зачем это нам?

— Незачем.

— Ну вот. Пускай в штабе. Самойлову — помощник, тебе — на пол-опёки. Бугров на бумаге запишет правильно.

— Записал.

— Хорошо.

Ковальчук дал тишине постоять. Я не садился — стоял у печи, грел ладонь. Печь топилась буком. Буковый дым был сладкий, узнаваемый, не такой, как от берёзы или сосны. От него чуть першило в горле, но к нему привыкаешь к третьему дню.

— Серёга, — сказал он совсем другим голосом. — Серёга, ты с ним за обедом полчаса говорил.

— Десять минут.

— Полчаса.

— Десять.

— Не суть. — Он сделал движение рукой, тоже отрепетированное за полтора месяца: вверх и в сторону, означающее «ладно, не будем спорить о пустяке». — Я к тому, шо ты с ним говорил. У тебя лицо при этом было.

— Какое?

— Не такое, как когда ты с Васильевым говоришь. Не такое, как когда ты со мной говоришь. Своё.

Я ничего не ответил.

— Та я ж не в упрёк, — сказал Ковальчук. — Это нормально. У каждого должен быть кто-то, с кем своё лицо. У меня — ты. У тебя в полку до сегодня не было. Ну, теперь есть.

Я посмотрел на него. Этих своих коротких реплик он никогда не повторял; у него такое выходило раз в три недели, и каждый раз неожиданно. Я ещё подумал: вот почему он мне брат, в общем-то. За то, что он время от времени говорит вещи, которых от него не ждёшь, и говорит так, как будто это очевидно.

— Ну, — сказал он, — иди в свою хату. У Фёдора, чай, чай готов.

— Иду.

— И, слышь, Серёга. Только пускай в окопы не лезет. Я серьёзно.

— Не пустит.

— Ну, давай.

Хата Ондровца была через два двора. Сам Ондровец сидел на лавке у двери, в шапке, в безрукавке поверх рубахи; жена возилась у печи, не оборачиваясь. На полу под лавкой лежала собака, уже привыкшая к шинельным запахам и к тому, что чужие приходят и уходят. Фёдор стоял у стола, заваривал.

— Барин-то с дороги озяб, — сказал Фёдор, не глядя. — Я вам, вашбродь, чаю погорячее.

— Спасибо, Фёдор.

— А заодно у дверей зауряд-прапорщик стоит.

— Кац?

— Кац, вашбродь. Уж с час, чай, стоит. Постучаться боится — табачком от моих перчаток пахнуло, он отступил, говорит, я обожду.

— Зови.

Фёдор вышел и через секунду ввёл Каца. Кац вошёл осторожно, поклонился Ондровцу — Ондровец принял поклон молча, привычно, — и встал у двери. Папка под мышкой. Перчатки в руке.

— Сергей Николаевич, — сказал Кац. — Простите, что вечером. Я не задержу.

— Снимайте шинель. Чаю.

— Спасибо. Я ненадолго.

— Снимайте всё-таки. У

Перейти на страницу: