— Мы вот их похоронили, а, может быть, нас некому и похоронить будет. Березками обделаю... насажаю березнячку, везде по сторонам ограду изделаю... Только что косточки будут без гробу.
Я спросил, какие у них бывают цветы в лесу и на лугу. Думал этим навести их на мысль посадить цветы на могиле.
— Всякие цветы,— ответила мать партизана.
— Как называются?
— А никак: беленькие, синие, желтенькие...
Могильный холм становился все выше — женщины дружно работали в две лопаты. Отжатая землею вода постепенно отходила, стекала на лужайку.
Я ушел. Скворец все еще не кончил своего песнопения, и, когда я вернулся к избе, он по-прежнему сидел на ветке и славил своею песней тихий, ясный солнечный день.
В деревне Фомино мы с Урюпиным ночевали у старушки, с которой живут два внука, четырех и тринадцати лет, эвакуированные из Ленинграда. Бабушка постелила нам с Урюпиным на полу вместе со внуками. Я лег возле четырехлетнего, а Урюпин — с другого края, так что оба мальчика оказались как бы под нашей охраной — в середочке.
Вскоре Урюпин захрапел — я ему позавидовал. Несмотря на усталость, я долго не мог заснуть. Я все время прислушивался к дыханию малыша, и в темноте, в полудреме, на меня находило наваждение: мне мерещилось, что рядом со мною спит мой сын...
Мальчик спал неспокойно, то и дело бормотал что-то и мычал, часто переворачивался с боку на бок, каждый раз придвигаясь ко мне ближе, ближе, пока и вовсе не перекоче-7в
вал на мою подушку. Привалившись ко мне, он наконец успокоился, словно именно этого ему и недоставало.
Его дыхание щекотало мне щеку и шевелило ресницы. От него пахло молоком, детской кроваткой, пахло моим собственным маленьким сыном... Среди ночи я проснулся — мне понадобилось выйти во двор. Осторожно, тихо я снимал горячую ручонку мальчика — он уже обнимал ею меня во сне за шею. Но едва я приготовился подняться и встал на одно колено — мальчишка закричал не своим голосом и, повиснув у меня на шее, принялся умолять: «Папонька, папуся! Не уходи, ой-ёёй — не уходи... я больше не буду... ой, не уходи... прости меня! Не надо, ой, не уходи!»
Остаток ночи мы провели с ним под одним одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков, которое где-то сохранила, сберегла бабушка, а теперь вытащила его для нас. Бабушка больше не засыпала и проплакала до самого рассвета. А утром, сливая над лоханью воду из корца мне на руки, она сказала, что ее сын — отец обоих мальчиков — погиб в Ленинграде, под развалинами дома, во время бомбежки.
Трудно было уходить из Фомина. У младшего внука все время, пока мы пили пустой кипяток с сухарями, сохранялось на лице напряженное и почему-то злое выражение. Я положил возле его кружки кусочек сахара — он не взял. В последнюю минуту, перед нашим уходом, малыш забился в дальний угол, за печку, и не захотел со мной попрощаться.
Дорогою, когда мы уже ушли, Урюпин сказал:
— Давно я так сладко не спал, как у этой старухи! Все дела на сегодня покончены — никаких забот. Что еще надо солдату? Правду я говорю, капитан?
Невероятно! Ночью он ни разу не проснулся, и маленькая трагедия на полу не имела ни одного постороннего зрителя.
8 мая. Козлова.
Выдался свободный час. Я попробовал заманить на крыльцо нашего агитатора Королева — ничего не получилось: из него не вытащишь ни слова.
Лицо у Королева простецкое, худощавое и слегка скуластое, глаза небольшие, карие; смотрит он на всех очень внимательно, даже на знакомых людей, как будто видит их в первый раз и хочет понять: что за человек перед ним.
По-моему, это тип задушевного беседчика — друга бойца. Внутренне он очень близок простым людям из деревни.
Безусловно, умница, но умный не через энциклопедический словарь, а простым, практическим умом, умом народной совести и правды. Очень русский. Часто смотрит на нас с Кобликом с нескрываемой иронией. Многие из наших сомнений ему кажутся детскими. Но он, безусловно, добрый. Совершенно не честолюбив — ему безразлична похвала. Он даже порой прибедняется, заранее согласен, чтобы его считали простаком. Не в этом, мол, суть — «идет война, и надо отдать для победы все свои силы».
Мне очень бы хотелось процедить, пропустить через глаза и мозг Королева все, что я вижу вокруг себя, что слышу. Но почему-то большого разговора у нас с ним не получается. Пробовал расшевелить его воспоминаниями о детстве,— нет, вдруг становится упрямым и тяжелым, как камень у порога,— не сдвинешь с места, не дается он мне в руки.
13 мая. Великое Село.
Вчера не мог удержать слез. Не плакал, нет, но слезы как бы сами по себе существовали.
Я отправился в 129-ю стрелковую дивизию — должен был провести в ротах беседы, собрать новый материал для истории армии: хотелось встретиться с разведчиком Жмуровым и сапером Ромашкиным — о них на днях писала наша газета.
В дивизии я встретил делегацию из Молотовской области, она привезла бойцам и командирам собранные в тылу подарки.
Одна из делегаток, женщина лет сорока, крепкая, волевая, с крупными, мужественными чертами лица, во что бы то ни стало захотела передать лучшим бойцам портсигары с выгравированными на них лозунгами и всяческими сердечными пожеланиями, но передать из рук в руки и обязательно «там» — на передке, на самом рубеже, где дальше одни только враги.
Командир дивизии и начальник Политотдела переглянулись. Вид у них был невеселый — они отвечали головой за жизнь каждого делегата. А тут еще не кто-нибудь, а женщина, и немолодая...
Решили провести ее в первую роту того полка, который держал оборону против Великого Села
Крутой берег Редьи позволил скрытно подойти до последних блиндажей, которые были вырыты в глинистой толще берегового обрыва. До немцев оставалось не более двухсот метров. Генерал попросил громко не разговаривать. Дальше тянулись только хода сообщения к пулеметным гнездам, вынесенным вперед, и траншея боевого охранения.
— Парад будет коротким,— тихо сказал генерал.— Я вызову только четырех человек: разведчика, автоматчика, сапера и связиста. Мария Павловна, вы скажете им речь,— только не обижайтесь: попрошу вас покороче, закругляйтесь быстро!
— А где же фашисты? — спросила Мария Павловна.— Я хочу их видеть.
— Ну, с фашистами дело имеем мы, а вам