Чем меня обсыпали — я могу только догадываться. По запаху — явно не тальк. Неужели ДДТ? Стандартное средство против вшей, блох и прочей сопровождающей задержанных живности. Канцерогенное, вызывает рак. Обсыпали обильно: голову, затылок, шею, под мышки, пах, между пальцами ног. Я задержал дыхание, как и было сказано, и постарался не думать о том, какой именно процент моих будущих гипотетических раковых клеток зародится в моём организме именно за эти девяносто секунд.
— В душ. Мыло вон там, в железном ящике. Пять минут, не больше.
Душ был общий, пустой — кроме меня в санпропускнике в этот час никого не было. Я встал под одну из леек, открыл вентиль. Сначала из ржавой розетки полилась холодная ржавая струя, потом — чуть теплее, потом — почти горячая. Я намылился весь, тщательно, чувствуя, как с волос смывается белый порошок и стекает по плечам белёсыми разводами. Потом стоял под струёй ещё минуты три, пока надзиратель не постучал ключами по двери: время вышло.
Полотенце — серое, жёсткое, с прямой надписью «LA COUNTY JAIL». Растёрся. Кожа после ДДТ слегка пощипывала, но это, видимо, было нормально для местного стандарта гигиены.
В раздевалке мне выдали комплект. Хендрикс называл, я расписывался. Трусы хлопковые, белые, две пары. Майка хлопковая, белая, две штуки. Носки хлопковые, серые, две пары. Брюки синие, прямого кроя, без ремня, на верёвочной шнуровке в поясе, одна пара. Куртка синяя, без воротника, на пуговицах, одна. На спине куртки — крупными белыми трафаретными буквами уже привычные «LA COUNTY JAIL», под надписью — мой номер, восемь-один-три-два-семь, тоже трафаретом. Тапки парусиновые, серые, на резиновой подошве. Постельный комплект: матрас набитый, скрученный в рулон. До кучи выдали простыню, наволочку, подушку, одеяло и полотенце. Плюс всякое мыльно-рыльное и кружки/миски. Да я богат!
После того, как я оделся, меня повели длинным коридором мимо нескольких глухих стальных дверей с табличками: «ПЕРВЫЙ КАРАНТИН», «ВТОРОЙ КАРАНТИН», «ИЗОЛЯТОР». У третьей двери, с табличкой «КАРАНТИН-3», напарник Хендрикса остановился, отомкнул засов, открыл дверь.
— Заходи, Миллер. Это твой новый дом на ближайшую неделю. Эротических журналов не обещаем, зато будет бесплатная кормежка от дяди Сэма.
ЗА-ШИ-БИСЬ!
Глава 3
…Весна опять пришла, и лучики тепла
Доверчиво глядят в моё окно…
Пропел я, разглядывая камеру.
…Опять защeмит грудь и в душу влезет грусть
По памяти пойдёт со мной…
Камера была одиночная, узкая, метра два с половиной в ширину и около трёх с половиной в длину. Слева у стены — металлическая койка, привинченная к полу, на ней голая железная сетка пружин, на сетке — лежать ещё ничего, я только что принёс. Справа у стены — раковина из эмалированного железа с одним краном, под раковиной — унитаз без сиденья, без перегородки, торчащий прямо в комнату. В дальней стене, под потолком, метрах в двух с половиной от пола — маленькое окошко, тридцать на пятьдесят сантиметров, забранное двумя слоями стальной сетки крест-накрест, через окно был виден ровный кусок калифорнийского декабрьского неба и угол дальнего здания. В двери — на уровне глаз — глазок и маленькая сдвижная заслонка для передачи еды. Ну и разумеется, «наскальная роспись» бывших обитателей. В основном разные ругательства.
Лампа под потолком — одна, в жестяной защитной решётке, с маленьким выключателем снаружи камеры, в коридоре. Свет голый, белый, ровный.
Я положил свой свёрток на пол у койки. Хендрикс задержался в дверях.
— Распорядок прочтёте на стене у двери. Подъём в шесть. Завтрак в семь. Прогулка для карантинных не положена — выходите только на медицинские процедуры и допросы. Плюс поездки в суд. Передачи через адвоката, через стойку приёма, по пятницам и понедельникам. Если плохо — стучите в дверь, постовой обходит каждый час. Свет гасится в десять. Вопросы?
— Когда мне разрешат позвонить?
— На следующей неделе. Сейчас Рождество, почта и связь — по сокращённому расписанию. Адвокат к вам приходить может в любой день, кроме воскресенья. Другие посетители по записи.
— Спасибо.
Он коротко кивнул, словно я поблагодарил его за прогноз погоды по радио, и вышел. Дверь захлопнулась с тяжёлым плоским звуком. Засов с той стороны лёг в пазы — щёлк. Шаги в коридоре стихли.
Я остался один.
Развернул матрац — серый, в синюю полоску, с рыхлой соломенной набивкой и продавленным посередине овалом, оставленным многими предыдущими телами. Постелил простыню. Натянул наволочку. Расправил одеяло. Поставил миску, кружку и ложку на узкую полочку над раковиной, рядом — щётку и порошок. Кусок мыла положил на бортик раковины. Оглядел свой мир.
Потом сел на койку — она просела под весом и тонко скрипнула, — упёрся локтями в колени и опустил подбородок на сложенные ладони. Пощупал ладонью бритую за полсантиметра голову. Ощущение незнакомое, ребяческое, вспомнился пионерский лагерь под Звенигородом и первая моя стрижка машинкой в восемь лет, после которой я неделю отказывался смотреться в зеркало.
В коридоре где-то далеко звякнули ключи. Прошли двое — судя по шагам, надзиратели на обходе. Затихли. Снова тишина. За окном начинало темнеть — ранний калифорнийский зимний вечер, около пяти часов. Через сетку было видно, как небо медленно наливается жёлто-серым, тем особенным закатным цветом, какой бывает только в больших городах с большим смогом. Двадцать пятого декабря, в пять часов вечера я сидел на железной койке в трафаретной синей робе с номером восемь-один-три-два-семь на спине, со свежестриженной головой, в парусиновых тапках на босу ногу, и ждал ужина. Ну и напевал Круга:
…Владимирский централ, ветер северный
Этапом из Твери, зла немеренно
Лежит на сердце тяжкий груз…
Снаружи, в коридоре, кто-то тоже начал насвистывать мотив. Я прислушался. Это было «Белое Рождество» Бинга Кросби, любимая песня всей Америки на этой неделе, во всех радиоприёмниках от Бостона до Сан-Диего. Свистел, видимо, надзиратель. Свистел плохо, фальшивил.
Я лёг на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза. Но сон не шел. Лежал я долго. Сколько именно — определить было трудно, потому что часов на стене камеры не было, а часы наручные мне отобрали ещё накануне в Голливуде. Ориентироваться приходилось по свету в окне: жёлто-серый закат за стальной сеткой постепенно остыл до сине-серого, потом до густо-фиолетового, потом окно стало просто чёрным квадратом, чуть отражавшим лампочку под потолком моей камеры. Видимо, уже больше шести.
И вот пока я валялся, я понял одну неприятную