Развод - Сьюзен Таубес. Страница 20


О книге
немецкий звучал забавно. — Ты можешь мне рассказать. Было бы неестественно, если бы мы все время были счастливы. Ты грустишь, потому что приехала? Из-за Эзры?

Она покачала головой, выдавила улыбку.

— Какие ты еще знаешь немецкие слова?

— Geist. Blitzkrieg. Heldentenor. Liebestod. Lebensraum. Sauerkraut. Blut und Boden. Ewig Weibliches. Weltschmerz. Kaputt. Angst [32]. Мы сварим кофе и почитаем. Так ты мне не скажешь?

— Всё пройдет, — ответила она. — Пойду приму душ.

— Держи. — Он укутал ее в большое белое полотенце, обнял. — Не решаюсь тебя отпустить. Обещай, что не исчезнешь.

Она плачет под душем, она никогда еще так не обнажалась. Неужели она и правда собиралась сказать ему в аэропорту? Сказать что? Что она не та женщина, которая писала из Парижа? Что она умерла? Сошла с ума? Просто она хотела бы приехать в лучшей форме. Но стоит ей вспомнить былые свои ипостаси — какой она была до Эзры, с Эзрой, даже недавно, в Париже, — и она ужасается собственной фальши и иллюзорности, множеству глупых затей; правда в том, что она никогда еще не была настолько собой, как сейчас, завернувшись полотенце Айвана. Но до чего же страшно так обнажиться, отказаться от всякой индивидуальности, от старых покровов, плащей — пусть даже неношеных, — сожженных подчистую. Подобную наготу, понимает Софи, уже не прикрыть одеждой.

— Мне приснилось, будто ты лишил меня невинности, — произносит она, улыбаясь во сне.

— И что ты теперь будешь делать? — интересуется он. — Ты уже решила, как поступишь с Эзрой и детьми? Может, я и не тот человек, с кем ты готова это обсуждать… — вопрошает его голос в темноте.

На улице темно, идет снег; обнаженные под одеялом, январь другого года…

Софи лежит, не шевелясь, и размышляет о том, как, в общем-то, странно видеть его вне нее, смотреть, как он ходит по комнате, ее любовник — и все-таки незнакомец, который ей приснился; странно, приятно, нелепо, мило и беззаконно проснуться утром определенного дня под уличный гул, смотреть на баки с водой и сажу на подоконнике, и его голова на соседней подушке.

Но последние их часы не подлежат описанию — ощущение тяжести его тела, опустившегося на матрас, тот неуместно кренится, когда Айван в последний раз садится подле нее. Свежесть зимы в рукаве его пальто, снег, свежеочищенные апельсины, быть может, последнее ее ощущение. Аромат специй из другого мира в его рукаве, его прохладная ладонь на ее горле.

Он пожимает плечами, поднимается, курит.

— Было. — Он стоит в темноте у окна. — Было, что было.

— Что было? — хочет она спросить, но едва может шептать.

Он садится на подоконник, курит, наблюдает рассвет.

— Продолжай. — Лицо его темное в ослепительном свете. — Ты рассказывала мне свой сон.

— Я же тебе говорила. Я сидела в кресле самолета, пристегнувшись ремнем. И мне показалось, что двигатели заглохли. Потом вдруг падение, бесконечное, как кадр из фильма, такое чувство бывает, когда принимаешь снотворное — все замирает, правда замирает, а огни горят.

— Это к добру. Смерть всего лишь… — Голос его осекается.

— Что? Смерть — всего лишь дурной наркотрип? Ты это хочешь сказать? Последняя часть сна очень смешная. Место действия поменялось, все очень ясно. Дело было на площади в Праге: женщины выбивали ковры, висящие на оградах, император отправил слугу дать евреям фамилии, все пели, как в оперетте: я поняла, что дело и правда происходит на сцене. Пыль от ковров заполнила площадь, женщины всё пели страстными сопрано. Я услышала, как глашатай выкликает фамилию «Штаубман», и сразу поняла: это я.

— Ты спишь? — спрашивает он.

Она решает, что не издала ни звука. Он сидит на краю кровати. Он только что вошел, его прохладная ладонь на ее обнаженном плече, зимняя свежесть в его рукаве.

— Почему все такое странное? — спрашивает она. — Почему?

— Потому что ты умерла, — отвечает он просто, тихий голос его утешает. — Умерла, любимая. — Вдруг он энергично встает, проходит к письменному столу. — Спи, Софи, — произносит он, голос его далеко, и пишет: «Занимается день».

* * *

ЭТО МЕСТО, должно быть, морг. Да, вот почему Эзра сидит в полицейском пледе поверх зимнего пальто. Это Эзра, плачущее лицо, я узнаю его по тому, как он сморкается и шмыгает носом. Бормочет негромко: «Na ja. So ist es» [33]. Холодно, как в ту ночь, когда он сидел со мной в больнице после выкидыша и в палате не выключался кондиционер. Самая дорогая отдельная палата в больнице, мы только что поженились, в ту ночь только она оказалась свободна. Эзра сморкается в платок размером с полотенце, из старых запасов его отца, на полу у его ног стоит потрепанный, старый портфель. Некоторые вещи не теряются никогда.

— Na ja, — повторяет он и добавляет обреченно: — Ессе homo [34].

«Mulier» [35], — хочу поправить я. Но Эзра имеет в виду себя.

— Na ja, — заводит он снова с совершенно заложенным носом. — Теперь она jenseits [36]. Она попала туда раньше всех нас.

Под пледом ютятся двое. Учитель и ученик. Разумеется, Эзра просто не мог явиться без сопровождения. С ним всегда должны быть минимум трое. Страшно остаться со мною наедине, хоть живой, хоть мертвой.

С ним Николас; он отпустил бороду. Вспыхнувшая спичка освещает зловещее, козлиное лицо Иисуса, которого только что сняли с креста. Николас хмыкает, кашляет. Эзра демонстрирует ему подарок, который купил мне на пятнадцатую годовщину свадьбы. Вечные наручные часы. С автоподзаводом. Показывают число и месяц. Пять сотен марок отдал, сообщает Эзра. Они ей уже не понадобятся. Jenseits.

Его набитый портфель раскрывается. Я вижу названия старых журналов: «Ацефал», «Эмпедокл», «Химера», «Исход», «Второе пришествие». Эзра захватил с собой материалы для доклада о женщине-мессии у Огюста Конта. Послезавтра эту статью надо подать на конференцию в Амстердаме. Эзра напишет статью сегодня вечером. Темно. Они чиркают спичками.

— Я понимаю, почему здесь холодно, но почему темно? — досадует Эзра, и они оставляют попытки зажечь спичку.

Николас декламирует на древнегреческом. «Помнишь?» — спрашивает с тоской. Гадает, в свой ли час я скончалась. Вновь цитирует речь Ипполита из «Федры» [37] Еврипида. Ради меня? Он же знает, что Эзра не поймет. Эти строки Николас читал мне, когда мы впервые остались наедине.

— Упустила свой истинный миг. Свой кайрос [38], — напыщенно резюмирует он.

Эзра ритмично пыхает трубкой, рассуждает вслух.

— Не стала бы мне мешать, если бы я действительно решил разлучить то, что… Если бы я мог помыслить о том, чтобы…

Он должен был приехать в Париж через неделю

Перейти на страницу: