Послушают — для приличия. Покивают. Обменяются ироничными взглядами. И отправят обратно в Псков, а затем устранят как будущего смутьяна, несущего явную угрозу вековым Имперским порядкам. Я перестал бояться смерти на Играх — на Полигоне, где ее раздавали щедро и буднично, как утреннюю кашу. Страшно было то, что я не был уверен, что моя смерть оправдана.
Старик стоял долго, молча и задумчиво глядя сне в глаза. А я избегал его взгляда, вперив свой в пляску догорающего огня. Языки пламени уже оплывали и бессильно жались к углям, превращались в низкие плоские всполохи.
Дым стелился над площадью и щипал глаза. Я смотрел на редкие искры и думал о том, что мы, арии, очень на них похожи: выгораем в одно мгновение, уносимся прочь в небесные чертоги, и еще через несколько мгновений никто и не вспомнит о нашем существовании.
Если я не сгорю в надвигающемся пламени междоусобицы, друзей у меня больше не будет никогда. Друзей не будет. Любви не будет. Будут долг, обязанности, растущее число рун на запястье и однажды — погребальный костер, в котором я сгорю, и перед которым некому будет постоять три или четыре часа в полном молчании.
— Почему вы не пришли на помощь и не спасли Алексея, ведь вы могли в одиночку закрыть этот Прорыв⁈ — спросил я, когда старик повернулся, чтобы уйти. — Вы же любили его?
Я задал этот вопрос не потому, что хотел ответа. Ответ я знал и сам, и старик это тоже понимал. Я задал его потому, что больше не мог носить в себе. Потому что невысказанные слова жгли душу сильнее, чем дым от костра — глаза. Потому что я хотел причинить старику ту же боль, какую сейчас испытывал сам.
Он обернулся, снова задумчиво посмотрел на меня, а затем медленно подошел ближе и остановился.
— Ты же знаешь ответ лучше меня, — сказал Волховский, сделал шаг вперед, обнял меня и прижал к себе.
Его руки оказались сильными. Не такими, как казались. Он прижал меня к груди не по-отечески мягко, а крепко, по-арийски, как командир обнимает своего бойца после первой настоящей битвы, и я уткнулся лицом в грубую шерсть его черного мундира.
Меня душили рыдания. Я чувствовал их в горле — горячий, плотный ком, который рвался наружу, и я с ним боролся, потому что настоящему арию нельзя было плакать сейчас, нельзя было плакать никогда. Арии не плачут. Я столько раз повторял эту фразу вслух и про себя, что она стала моим кредо. Арии не плачут.
Дым стал таким густым и плотным, что я больше не мог сдерживать слезы. Они потекли сами. А затем я наконец позволил себе расслабиться и разрыдался.
Старик молча гладил меня по затылку. Его узкая ладонь мягко скользила по моим волосам, и каждое ее движение освобождало меня от части накопленной за полгода боли.
— Арии не плачут, — раз за разом повторял старик и похлопывал меня по спине. — Арии не плачут. Арии не плачут.
Я почувствовал, что мне на затылок упала слезинка, но сделал вид, что ничего не заметил.
— Арии не плачут, — повторил Волховский еще раз, утерев тыльной стороной ладони слезы с лица. — Будет тебе встреча с Имперскои Советом, обещаю, но давай завтра обсудим все еще раз. А сейчас пойдем спать.
Глава 11
Жизнь без прикрас
Кабинет тонул в густой, вязкой тишине, какую можно встретить разве что в склепах, где время замедляет свой ход и каплет с потолка вместе с подземной влагой. Я сидел за столом из светлого дуба, уставившись в одну точку — в случайную трещинку на резной деревянной панели напротив, чьи изломанные линии напоминали разбегающиеся в разные стороны границы княжеств на старой потрепанной карте Российской Империи.
Я думал. Думал о плане действий, который мы уже вторые сутки обсуждали с Волховским — въедливо, дотошно, под пляшущие отсветы каминного пламени и ровный гул ночного ветра в каминной трубе. План мне не нравился, и не нравился категорически. Не потому, что был плох — старик был мастером своего дела, и каждый из предложенных им сценариев представлял собой продуманную последовательность шагов. План мне не нравился потому, что любой из его вариантов так или иначе вел к гражданской войне.
Главы Апостольных Родов слишком сильны и слишком глубоко погрязли в интригах. Они нацелены на борьбу за власть, а не на реформы, которые подрывают саму суть абсолютистского правления. Парламент из безруней? Они расхохочутся мне в лицо! Республика вместо Империи? Каждый из Апостольных князей сам мнит себя Императором! Поочередное правление Империей двенадцатью Апостольными Родами? Всесильные князья подавятся хохотом раньше, чем успеют насмерть подавиться моим клинком.
Бездействие же в любом случае приведет к гражданской войне и гибели остатков человечества, а я всеми силами хотел этого сценария избежать. Хотел — и не видел способа. Каждая попытка изменить систему изнутри упиралась в монолитную, как гранит псковских стен, традицию, в которой каждый камень был полит кровью предков, и любая попытка вынуть хотя бы один из них грозила обрушением всего здания.
Я тяжело вздохнул и потер ладонью переносицу. Глаза слипались — третью ночь подряд я почти не спал, обсуждая с Волховским один и тот же набор вариантов, ведущих к одному и тому же финалу. Старик уходил под утро, отстукивая тростью по гранитным плитам коридора, а я падал в кресло, проваливался в недолгий, рваный сон и снова поднимался к рассвету, чтобы выйти на плац, отработать с дружинниками очередной комплекс упражнений, сменить мундир и снова сесть в это же кресло.
Зазвонил телефон, и я вздрогнул от неожиданности. Руны на запястье вспыхнули золотом, сигнализируя об опасности, и я уставился на черный, эбонитовый аппарат. Он продолжал звонить — настойчиво и требовательно. Я снял трубку и медленно поднес ее к уху.
— Князь Псковский слушает, — сухо произнес я в микрофон.
— Поздравляю с первым закрытым Прорывом, зятек! — раздался в трубке знакомый бархатистый баритон, в котором сквозь маслянистую сердечность проступала холодная сталь.
«Со вторым», — мог бы поправить самодержца я, но все, что было на Играх, остается на Играх.
— Благодарю, — сказал я.
Обращения «батюшка» или «отец», которые должен был использовать после нашей с теперь уже покойной Веславой свадьбы, я выдавить из себя не мог. Не поворачивался у меня язык так его называть, да и