Тут же выскочила из-под горячей руки, засуетилась, забегала, отыскивая сухую одежу, набросала ее на себя, да слоями, словно капуста, лишь бы получше скрыть плоть. Отодвинула заслонку в печи, поглядела на объятые огнем дровишки, захлопотала, накрывая на стол. И все боялась, что Синяя Спина рыкнет ей: «Возвращайся девка, благодари ласкою за спасение».
Но он только взял краюху хлеба, выпил целый ковш кваса и ушел, зыркнув так, что Нютка чуть не выронила бадью с водой.
Она, пытаясь забыть про купание свое в проруби, про злую Домну, про весь нескладный свой день, до ночи стряпала хлеба и пироги с моченой клюквой, найденной в подполе. А потом, вытащив из печи румяные кругляши – ладные вышли, будто у хорошей хозяйки, села за стол, горестно подперла рукою звеневшую от усталости голову и прошептала:
– Чудной ты, Синяя Спина. Меня зовут волочайкой, была я под самым боком. А ты не… – Здесь Нютка покраснела, будто не сидела одна-одинешенька и кто-то мог ее услышать.
Она накрыла пироги льняной тряпицей, поставила похлебку в печь, чтобы та томилась, насыщалась теплом… «Как я от мужика», – подумала сонно Нютка и, укрывшись толстым одеялом, подогнув под себя озябшие ноги, тоненько вздохнула.
* * *
– Знаю тебя как доброго воина… Сколько лет – не упомнить. – С высокого тона Трофим сбился на обычный, но продолжил громко: – Отродясь такого срама не было! Оставить дозор и бежать за бабьей юбкой. – И еще долго о том же.
Не было нужды в таких речах, Петр и сам знал, что провинился. Еще в первый год службы дубинкой вбили в новиков: выполнять всякое распоряжение сотника и десятника, отвечать головой, ежели нарушил его веление.
– Были бы в Верхотурье, выпороли бы тебя, Петяня, да в темницу посадили. – Трофим говорил спокойней, будто и сам жалел одного из лучших своих людей.
– Батя… – Петр открыл уже рот, чтобы благодарить Трофима за милость: не велит пороть, не собирает людей для бесчестия.
Но тот оборвал его, резко махнул рукой – саблей слово перерубил.
– Ворачивайся в башню, смени Афоньку. И до утра думай, чего сотворил.
Петр склонил пред ним голову, уже не осмелился молвить: «Батя» – так иногда казаки уважительно звали десятника. Многим он заменил отца, павшего в бою с киргизами, татарами. Служилые почти всегда шли тропою отцовой, дедовой. И часто буйну головушку складывали, не прожив и трех десятков. А Трофим был словно заговоренный: лез в самое пекло, и всякий раз выходил целехонький.
Петру то казалось чудом. Он потер свое увечное лицо, без всякого сожаления пригладив огрубелым пальцем шрам: было и было. Шел по острожку, расправив плечи: никто не должен знать, что его к земле пригибает стыд.
Себе на беду купил девку за пять рублей с полтиной.
Афоня не стал ехидничать. Только похлопал по плечу, мол, держись, брат. Да и то, он лучше всех в острожке знал, каково жить рядом с бабой.
* * *
– Глядите, померла!
На площади скопился люд. И все подходили к деревянному столу, крестились, кланялись зачем-то распластанной на нем девке и уходили.
– Он убил! – сказал какой-то мужик, высокий, в богатом кафтане. Вроде было в нем что знакомое, только не вспомнить. – Дочку мою убил.
– И меня убил. – На том столе откуда-то появлялась инородка с черными косами. Она говорила по-русски да показывала перстом.
Оправдывался пред ними, кричал, порой сам обвинял – кто прелюбодействовал, кто разрушил все, все на своем пути. Но всякий раз в том сне выходило, что злодей да душегуб он, Гришка Ветер, а не Аксинька, не Степка Строганов.
Все он один! Нет в том справедливости! Он просыпался, стонал, кашлял, жадно пил холодную водицу и ждал рассвета.
А жизнь текла своим чередом.
День сковывался с днем, седмица – с седмицей, месяц – с месяцем. Григорий работал усердно, приноровил мальчонку к кузнечному делу, помогал с хозяйством. Баба оказалась невредной – кормила досыта, не попрекала, ежели приходил позже обещанного, копейки давала без жадности.
Правда, измаялась вся, молилась за сынка. Приводила какого-то дряхлого старичка, тот давал примочки – а Басурман втихаря плевался: один запах напомнил о том, чего хотелось бы забыть.
Потом баба повеселела: сын ее открыл глаза, начал говорить, ходить, держась за стены. Матери счастье, Басурману – печаль.
Молодой мужик, крепкий. Скоро одыбает, а калечному кузнецу дадут от ворот поворот. Он бил молотом, как остервенелый, шпынял мальчонку-помощника. Бабу и так словесами не баловал, а тут и вовсе замолк. Ждал, когда выгонят.
Как сын бабы начал на крыльцо выходить, худое лицо солнцу подставлять, так и вовсе Басурман почернел от тревоги. Ему без кузни – смерть. Одно в жизни-то его пропащей и осталось.
5. Вне
Мороз сменялся несмелой оттепелью. Нютка потеряла счет дням, что похожи были один на другой. Однажды Синяя Спина молвил между делом:
– Филиппов пост начался.
Кивнул на мясную похлебку – мол, что за непотребство, – да все ж принялся ее хлебать. Голод не тетка.
Потом, когда братцы ушли, Нютка громко сказала в ответ недевичье слово, да еще пару в придачу. И не тому у казаков научишься.
Будто не ведала, что скоромному не место на постном столе! В отцовом доме все правила соблюдали. Да как должна знать о наступлении поста? Без церкви, без батюшки, без честного люда, собиравшегося в пятничные дни на площади!
Здесь она была будто вне России-матушки, вне времени, вне семьи… Ни зажечь свечку, ни склониться пред алтарем. Дикая жизнь. Дикая Нютка.
И она становилась пред иконами, замаливала грех мясоедения и еще один, коего и назвать не могла. Знала только: поселился в ней. Оттого было ей страшно… Где-то между молитвами и раскаянием захватывало дух от ужасного: «А ежели это…» И звала себя грешницей, и молилась еще усердней.
* * *
Туринск – острожек, посад, ямская слобода – был куда скуднее Соли Камской. Много налеплено за высокой стеной: съезжая изба, тюрьма, всякие дворы без разбора. Тут же посад, за Турой-рекой ямщики живут, лошадей по колдобинам гоняют.
Пока сходили по служилым и посадским, пока выспросили, не видал ли кто синеглазой девицы – Илюха отчего-то не хотел уже говорить имени ее, в зубах вязло. Которую седмицу ищут – ни следа, будто под землю провалилась.
А ежели самое худое?..
Нет, отгонял от себя жуть. Жива Нютка, жива. Как иначе?
Степан Максимович, тот о деле никогда не забывает, велел спрашивать, есть ли в городах промышлявшие