– Тати самовольно приходят на вогульские юрты, что к северу от нас, наносят урон. Забирают соболей да лис, обижают жен. О том писано верхотурскому воеводе нашему Ивану Ивановичу Пушкину. А уж он нам велит сходить да проверить, расспросить вогулов и отправить письмецо, чтобы еще до оттепелей выступить в малый поход.
Нютка наконец вслушалась в его речь, попыталась уразуметь, о чем он говорит.
Следом посыпались вопросы и бурное обсуждение.
Десятник Трофим выбрал трех человек, чтобы идти на юг, туда, где стояли юртом вогулы, где озоровали разбойники. Назвал Петра Страхолюда – тот сразу поправил шапку, был доволен сверх меры. Назвал Афоню Колодку – Домна улыбнулась, но спрятала свою радость в рукаве. И – казака Фому Оглоблю со словами: «А без тебя, старого, никого не отыщем».
* * *
– Братец, отчего не пойти мне? Я и саблю в руках держать умею. Как налечу, и э-эх! – изобразил Ромаха движение, коим поразит врага в самое сердце. Порты плохо держались на его тощем теле и чуть не свалились во время прыжков.
Нютка, не выдержав, фыркнула и, глядя на его ужимки и прыжки, захихикала в ладошку. Тихонько: вдруг Страхолюду придется не по нраву? Бабе следует быть незаметной. Только у нее так не выходит…
– А ты не смейся, Сусанка! Обо мне еще услышат, зуб даю. Новым Ермаком стану! Да я!.. – Ромаха разошелся не на шутку.
– Ты зубами-то не разбрасывайся. Ежели будешь в далеком походе, цинготная хворь и так пожрет, – неласково ответил старший братец.
Он проверял, все ли уложено в заплечную суму: трут, краюха хлеба, вяленая рыба, крупа, иные малые вещицы, предназначения коих Нютка не ведала. Только про одну из них с чудным названием пулелейка [27] сказывал ей Ромаха. Мол, без нее в походе не обойтись.
Кожаная рубаха с нашитыми пластинами, что ловили отблески лучины, сидела на нем ладно. Называли рубаху куяком, и Нютку отчего-то словечко забавляло. Сверху синий кафтан, широкий пояс. К нему прицеплены рог с порохом, ножи, обернутые в тонкую кожу. Сабля, пищаль за левым плечом – такое Нютка видала у отцовых людей. Только на Страхолюде выглядело все особо. Казалось значительным, угрожающим, способным изничтожить всякого врага.
В разлете плеч было дело или в чем ином? Ай да широки. Ежели кафтан да панцирь – добрая сажень, думала Нютка. Или в изуродованном лице, на коем застыл непроходимый гнев? А может, угроза и гнев его были вовсе не так сильны, как виделось ей…
Страхолюд уже собрался, топтался на пороге – огромный, грозный, словно медведь. Младший братец подскочил к нему, обнял, оцарапался о куяк или что висевшее на поясе, но только захохотал взахлеб, с высокими, почти девичьими переливами.
Нютка с самого утра изображала бурные хлопоты по хозяйству: все перемыла, перебрала зерно да муку в амбарце, завела тесто – лишь бы не встретиться глазами с тем, кто уходил.
В узкую дверцу проскочил Богдашка, присвистнул уважительно, поклонился хозяину и, неугомонный, подбежал к Нютке, зашептал на ухо горячо, взволнованно: «Ты словцо какое скажи, попрощайся. А то вдруг что случится, в походе всякое бывает». Выскочил из избы, будто его и не было.
Что за словцо? Нет добрых на языке – одни злые.
Нютка поставила тяжеленный горшок, вытерла руки о тряпицу и пошла, словно приговоренная, к порогу, к Страхолюду. Уж отправлялся бы в тот поход, не мозолил глаза. Она зачем-то пригладила косу под платком, потерла щеки – а ежели грязные, в копоти? Оправила пояс, ухватилась за него, будто давал ей силы.
Страхолюд хоть что-то бы сказал, помог словом или делом. Не на того напала: стоял да смотрел на нее, пленитель, могучий враг, супостат. Нютка, словно завороженная, застыла напротив. «Что во взгляде-то его? Мамушка родная, сохрани!» – билось в ней.
Не слышала, как хлопнула дверь – то вышел из дома Ромаха.
Не поняла, как и оказалась в его ручищах.
Осторожно склонился. Охватил лицо рукою в шерстяной перстятке [28], погладил, будто умел так – ласково, безъяростно. А потом губами ее овладел, языком вторгся в уста: оглаживал зубы, двигался вновь и вновь, прикусывал губы, словно Нютка обмазала их медом или соком земляничным.
Да как же это?..
Пыталась замкнуть рот, не пускать, да кто ж с таким справится? Вырваться пыталась, дергалась всем телом своим, а толку… Страхолюд и не заметил такой мелочи. Все оторваться не мог, будто пил, ненасытный.
Ишь осмелел как… Платок снял, будто кто ему разрешал, по затылку гладил раз за разом… Ручищи грубые, а водит легко, будто нет за ним силы дюжей.
Он целовал и целовал, так что забыла горемычная, где да с кем находится. Не думала о грехе, не молилась, не называла насильником и уродищем… Запах оружия, чего-то горького смешался с его вкусом, отвратным, немилым.
Отвратным! Иначе и быть не может. Не мил Страхолюд, не может быть мил, не будет мил…
Очнулась, когда он вышел из дому.
Сердце колотилось так, что и дышать не могла. Тук-тук-тук, молотило внутри. Тук-тук-тук, что ж творится…
«Рот промой да выполощи как положено, холодной водицей, – нудил голос. – По материному пути пойдешь, кровь-то дурная, кипит». Не тетка ли Василиса, не ее ли речи в голове ожили?
Ох, не знала Нютка, куда спрятаться от губ своих исцелованных, от страхов, от маетного будущего, что проступало пред ней все отчетливей.
– Не бывать тому, – повторяла она раз за разом, грохотала горшками и проклинала мужское, неотвратное.
А когда легла спать, долго ворочалась, слушала во тьме вздохи Ромахи – и чего так громко, думать не дает? Трогала свои губы, и на ощупь гладкие, горячие. Провела по шее да волосам – как недавно делал у порога, – тут же отдернула руку, будто сотворила что худое. И само собою являлось: где там идет Страхолюд, чудище человеческое, жив ли он, здоров и не встретятся ли на пути малого отряда разбойники?
А может, лучше бы встретились…
* * *
Вышли ранним утром, на Данилов день [29]. Десятник вел свой малый отряд знакомой, давно нахоженной тропой. По прозрачному, чуть зеленоватому льду Туры, потом безымянным притоком – там лед казался тоньше и чуть покрякивал под ногами, но всяк знал: после недавних морозов сдюжит.
Лыжи выбрали узкие да длинные, чтобы шибче двигаться. Трофим – то ли годы сказывались, то