Домна первая сграбастала две зерни, согрела их в руке, поднесла ко рту, что-то им прошептала и наконец выдохнула: «Буду ли я до смертушки жить в довольстве?» Кинула зерни так, что они скатились со стола и запрыгали по половицам.
Молодуха встала на колени, Нютка вслед за ней принялась искать зерни. Обе упали белыми сторонами вверх. Одна подмигнула медвежьей мордой, и радостные вопли Домны слышал весь острожек.
– Теперь ты.
Нютка дольше подруги грела в ладони зерни, ощупывала оглаженное многими руками, даже понюхала – однако ж пахли они лишь затхлым холстом от мешочка, где лежали.
– Кидай уже. Да не забудь вопрос-то задать, – не выдержала Домна.
Нютка кинула, осторожно, ласково, чтобы не прыгали по половицам, а когда увидала белое с медвежьим да черное, только выдохнула – то ли с радостью, то ли с печалью.
– А чего загадала-то? Давай говори, так без интереса.
Нютка выдумала первое, что в голову пришло:
– Спрашивала, вернусь ли в отчий дом.
Но врала она неумело. Или у Домны было на то особое чутье? Гадание она быстро свернула, заявила, что хочет спать, и вытолкала Нютку из избы.
* * *
Река давно застыла под толстым панцирем, будто богатырь, заснувший посреди зимы. То ли приток Туры, то ли приток притока – о том Петр не ведал. Берег был невысоким, поросшим ивняком и кустарником.
На противоположной стороне, где вздымалась пологая, будто срезанная кем-то сопка, и располагалось урочище: убогая землянка, притулившаяся у самого подножия. Саженей двадцать [32] того ледяного панциря отделяли русско-вогульский отряд от урочища. Расстояние малое, пройди – не заметишь, пробеги – успеешь только три вдоха сделать.
А ежели там тати, презлые, да еще с пищалью… Трофим чесал макушку, Оглобля кряхтел и шептал что-то ветру – не иначе казацкий заговор.
Решили: Петр и Качеда снимут лыжи, поползут по льду тихо и сторожко – благо милостивые сумерки уже спустились на урочище.
– А чуни у тя плохие. Ишь, как скользят! – протянул Качеда. И тут же велел одному из людей своих скинуть сапоги из оленьей шкуры. Среди русских тут же раздались смешки: вогул был щупл и мал ростом, куда ему до Петра.
– Ты таяныт [33], – не смутился Качеда и развел руки, мол, не охватить. Действительно, Петр, да и рослый старик Оглобля на целую голову были выше местных. – Да ноги и нас держат хорошо на земле. Меряй кисы.
Сын князька оказался прав: меховые вогульские кисы пришлись ему впору. И были они так теплы и удобны, что Петровы ноги, забыв о предстоящем испытании, разнежились. И ему пришлось прочитать молитву и дать укорот плоти.
Петр лег на снег – он был мягок и приветлив, точно девичье тело. Пополз вперед так, как учил его Афоня [34]: пригибаясь к земле, будто хребтину поднять нельзя.
– Ишь как ползет! Змеюка позавидует, – услышал сзади одобрительный шепот десятника и, хоть минута была серьезная, вскользь улыбнулся.
Сзади полз Качеда – он слышал его дыхание, шорох меховой одежи по снегу, какое-то глухое звякание и тревожный, тихий, но ясный в установившейся тишине гул тех, кто остался на берегу.
– Стой, – одними губами сказал Петр, и вогул его услышал. Или просто увидел, что русский остановил свое движение по ледяному панцирю.
Петр всматривался до рези в глазу: есть ли там, в землянке, приметы человека. Дымок, лай собак или…
– Там они. Мож, не все. Но там, носом чую.
Качеда сказал по-своему, в волнении, а потом повторил: да. Петр ухнул совою – можно было махнуть или сделать иное действо, но такой способ вернее: ухали, выли матерыми волками или свистели, словно птахи лесные, всякий раз уговариваясь заранее, перед походом.
В ответ негромко ухнули. Петр облегченно выдохнул и продолжил свое змеиное движение по толстому, чуть присыпанному снегом льду. Ежели сейчас тати выйдут из землянки, почуяв что неладное, то и в полутьме разглядят двух ползущих, а вогненный бой не оставит надежды спастись.
Петр не сторожился смерти. Она всегда летает над служилыми: стычка, хвороба, воспалившаяся рана, лед, внезапно обрушившийся под лошадью… Он шел в бой впереди всех, вызывался на самые опасные дела – вовсе не из лихачества, не из желания показать свою доблесть иль утереть кому-то нос. Просто учен был сызмальства: смерть и на печи найдет. Надобно жить по чести, не срамить имени дедов своих. А там… Как Господу угодно.
Но теперь в его безмятежность вмешивалось чувство иное, жадное, глупое, бессмысленное. Как представлял он, что пуля оборвет его жизнь, что упадет он на лед безымянного ручья, то тут же жгло где-то в левом предреберье: не успел. То было так для него чуждо и непонятно, что исход нынешнего дела занимал его куда меньше, чем положено. Синие глаза не раз являлись ему – то веселые, то испуганные, то несчастные.
* * *
– Ты с братцем моим… – Ромаха замялся, но все ж продолжил, выбрав смешное словцо: – Тетешкаться будешь?
Нютка решила притвориться, что заснула, но, не выдержав, фыркнула:
– Тетешкаться!
Ромаха в ответ тоже фыркнул, и оба уже засмеялись в полный голос. Страхолюда не было, как и старших казаков, и они ощущали свободу, точно дети, оставшиеся без родительского надзора. Говорили громко, спали допоздна, не соблюдали того степенного уклада, что заведен был Петром.
– Домой я вернусь. Скоро… – неожиданно призналась Нютка шепотом и тут же закрыла рот рукой – будто теперь это могло помочь.
– Как домой?
– А так. Только ты не говори ему… Обещай, поклянись, прямо сейчас, Богоматерью поклянись! – Нютка села на своей постели, одеяло сползло, и по спине тут же поползли мурашки.
– Никому не скажу, вот те крест, – после долгого молчания отозвался Ромаха.
– И хорошо.
Нютка все не могла успокоиться. Как побороть в себе дурацкое желание говорить то, что в голову придет? Почему она такая глупая? Ответа не было, и оттого она все больше на себя злилась.
– Я думал, ты с братцем того… – мутно сказал Ромаха, но сразу стало понятно, о чем он.
Нютка тут же ощутила вкус поцелуев на своих губах, увидела изувеченное лицо, и зажглось что-то – то ли в сердце, то ли в еще каком месте. Она прижала руки к щекам – никак себя не побороть.
– Ни того, ни этого! Ишь чего удумал.
– Братец другой какой-то стал… Я и рад, что ты убежишь. Так проще… Я дом отца твоего сыщу и тебя