10. Без тебя
От Верхотурья до Туринска, от Туринска до Тюмени устроены были ямские подворья для удобства всякого ездока. Накормить-напоить лошадей, дать им отдых, поменять, ежели пришла такая нужда. Да то виделось на расстоянии.
Ямщики пили беспробудно, исчезали не на день, на месяцы, оставляя ям без попечения. Падеж, тати, бескормица – жаловались на всякое.
Иные пытались хамить.
Илюха всех ставил на место – научился за седмицы дороги и бездорожья.
– Лошадь обезножела. У тебя куплю, денег не пожалею.
А ямщик, добрый детина, только пожимал плечами: нету, мол. Оставалось верст десять до Тюмени – это после крюка по всяким зимовьям, слободкам да острожкам, после выспрашивания, проклятий в сто пудов… Нютка-прибаутка, да где же ты?
– Свяжите детину, коня заберите, – сказал Илюха своим людям. И кинул ему два рубля. Пусть будет ямщик с прибытком. – Пожалуешься – худо будет, – предупредил на всякий случай.
До Тюмени ехали вьюжно, студено, из последних сил. Кони хрипели, вязли в снегу, одного, скатившегося с дороги через хребет, пришлось прирезать, а жалко – молодой, ретивый. Люди матерились так, что даже пар, вырывавшийся из ноздрей и рта, был срамным.
– Городом запахло, – сказал один из казачков, Сазонка Быков сын.
Все втянули морозное и тут же загоготали: верно, дымом, навозом, жилым духом тянуло неспроста.
И скоро открылся им старейший город Сибири – добрая крепость на берегу Туры, у впадения Тюменки, с шестью глухими башнями, новыми стенами на загляденье.
Илюха видал, как обновляли острог, Степан Максимович показывал ему да говорил многое – не все уразумел, однако ж теплое отношение хозяина своего к этому городу воспринял.
Тюмень отвечала тем же: расстелила мягкие тюфяки, накормила сытно, до икоты, спела добрую песню на русском да на татарском. Илюха и его люди оставили все дела и молились Господу, чтобы помог в их маетном розыске.
* * *
– День-то какой?
Нютка давно разлепила глаза и смотрела на бревенчатую стену. Там не отыскала ничего любопытного: стол, лавка, кувшин, большая миска, приоткрытая дверь в соседнюю избу…
Все пряталось в полутьме, не было зажжено ни единой лучины. За окном, видимо, сгустились сумерки.
– Есть кто?
Нютка потерла глаза, нащупала сухой гной, комьями облепивший ресницы да веки, ойкнула и села. Кружилась голова, плоть будто не подчинялась.
– На кого похожа? Это ж как? – Нютка тряхнула головой, прогоняя слабость. Ей вовсе не казалось странным очнуться после горячки и тут же тревожиться о том, не украла ли хворь ее красу.
Она встала с постели – пол шатается, стены плывут. Тихонько, осторожно к лохани. Водицы налить, лицо умыть – замарашкой быть не приучена. Вот бы зеркальце из отцова дома! А тут и поглядеть на себя не выйдет.
– Живучая! Уже по избе ходит.
Дверь отворилась, и на пороге стояла та, кого Нютка видеть хотела меньше всего.
Домна, румяная, пышущая здоровьем, нарядная, в высокой кике – словно на ярмарку собралась. В руках ее был холщовый узел, Нютка унюхала что-то сдобное.
Молодуха, словно и не замечала ее взгляда, небрежно уронила узел на лавку у входа, стащила обшитую тесьмой однорядку, оббила снег с сапог, перекрестилась на красный угол. И наконец села возле печи, сложив руки на коленях и с улыбкой глядючи на хворую.
Нютка все то время, пока гостья охорашивалась, стояла, будто кто обездвижил ее. Не было ни в руках-ногах силы, ни в душе ярости.
– Да, хвороба-то никого не красит. – Домна жалостно прищелкнула языком, оглядела Нютку с головы, с немытых кос до ног в старых чулках. – Мужики-то все собрались у Трофима, праздники славят, брагу пьют. А я решила тебя проведать. Думаю, вдруг девке горемычной худо станет.
Домна по-хозяйски заглянула в зев печи, взяла ухват, подцепила горшок и вытащила его, не измарав праздничной рубахи. Горшок мигом оказался на столе.
– Гляди, каша, мужички сварганали. А я постряпушек принесла. С ягодой болотной. Собираешь ее, кислит, язык сводит, а в пирогах…
– Уходи.
Домна замерла, оправила рубаху. Та и не нуждалась в ухищрениях, свободная, все ж обтягивала грудь и бедра, подпоясанная красной тесьмой, ложилась мягкими складками. Нютка тут же с тоскою подумала, что на празднестве все видят Домну такой – яркой, задорной, словно цветок, что в лесу видать издалека.
– Уходи! Брысь! – сказала будто не бабе, а зверюге какой.
Нютка сделала шаг вперед. Не думала, как жалка сейчас в своей заношенной исподней рубахе, особенно рядом с Домной. Не вспоминала о проруби, о превосходстве гостьи своей. Не могла переносить ее голоса, ее вида, ее насмешек. И особенно того унижения, в какое жизнь окунула – Домна ухаживала за ней, видела в слабости да в беспамятстве.
Нютка поглядела вниз – из чулок торчали пальцы, превращая ее в большую оборванку. Что за проклятье!
– Пока я здесь, боле в моем доме не появляйся! А не то…
– А не то… Как испугала-то. На днях-то робкой была, знай, стонала, пить просила да в солому прудила. А здесь осмелела! Уйду, коли так хочешь. Звать будешь, в ноги кланяться – тогда подумаю.
Молодуха не стала накидывать однорядку, подхватила ее с лавки, та упала, да в самый сор и грязь, выбежала.
Нютка взяла постряпушки, румяные, чуть обугленные с одного краешка, утроба отозвалась, забурлила.
– Их тоже с собою забери!
Открыла дверь, впустила стужу, выбросила угощение на крыльцо, словно не знала цены всякой еде.
Да кто бы ее не понял? Дважды обвели Нютку вокруг пальца.
Лизавета, дочь солекамского воеводы, погубила матушку.
Домна, срамница из Рябинова острожка, отдала дьяволу, обманула, окрутила.
Две подруги принесли горести да невзгоды. Обеим верила – и за то поплатилась. Ничего, теперь жизнью ученая.
Нютка нашла черствый хлеб (а ежели и он выпечен Домной?), сгрызла его, отведала каши и легла спать, так и не дождавшись братцев. И какой на дворе день, не уяснила.
* * *
– На цепь ее посажу.
Страхолюд хлебал варево, томленное на солонине, с пшеном и горохом, большего Нютка пока не могла осилить. С каждым днем в руках и хребте прибавлялось силы. Она отмыла косы свои, заштопала чулки, почистила избу – за время ее хвори загадили каждый угол.
– Братец, ты чего? – Ромахина ложка так и замерла возле рта. Ужели Петр не знает меру жестокости?
– Так оставишь ее без цепи да на свободе… Опять сбежит, с первыми же гулящими!
Нютка, стоявшая