– Это немецкое, да?
– Тема американских утопических проектов?
– Увлеченность утопией. Увлеченность преобразованием хаоса в космос, совершенным обществом, абсолютным порядком. А может быть, и увлеченность тщетностью – ты же рассказывал мне об одной вашей саге, где в конце все вместе героически и нигилистически идут на смерть. Нибелунги?
Анди воспринял не аргументы, а факт нападения и начал защищаться.
– Но американской литературы по моей теме в тысячу раз больше, чем немецкой, а что касается коллективных самоубийств, то американцы у Литтл-Бигхорн [30] и евреи Масады [31] дали не меньше материала, чем немцы.
– Меньше! Ты говорил, что эта сага – ваша важнейшая. А Литтл-Бигхорн и Масада – это только эпизоды. И количество публикаций тоже ни о чем не говорит. Я и не читая американскую литературу знаю, что́ в ней; там истории о том или другом утопическом эксперименте, о людях, об их семьях, работе, радостях и горестях, – там истории, написанные с воодушевлением и сочувствием. А немецкая литература деловита и основательна, она создает категории и системы, и страсть, которую в ней можно почувствовать, это страсть научного анатомирования.
Анди замотал головой:
– Есть разные научные стили. Знаешь анекдот про то, как француз, англичанин, русский и немец писали научные исследования о слонах? Француз написал «Любовь у слонов», англичанин – «Как охотиться на слона», русский…
– Я не желаю слушать твои дурацкие анекдоты. – Сара встала и ушла в кухню. Он слышал, как она яростно открывает посудомоечную машину, вытаскивает тарелки и рюмки и со звоном бросает на стол ножи и вилки. Наконец она появилась и встала в дверях. – Терпеть не могу, когда я говорю с тобой серьезно, а ты отвечаешь шуточками. Речь не о научных стилях. Когда ты не наукой занимаешься, а просто разговариваешь с моими друзьями и родными, ты тоже не проявляешь участия, во всяком случае это не то, что мы понимаем под участием, а такое анализирующее, анатомирующее любопытство. Я не говорю, что это плохо, ты – такой, и мы любим тебя таким. В другой раз и при других обстоятельствах ты можешь проявить и полное участие, но в разговоре…
– По-твоему, то, как меня встретили твои друзья и родные, это участие? Это в лучшем случае любопытство, к тому же в высшей степени поверхностное. Я…
– Не переворачивай все с ног на голову, Анди. Мои встретили тебя с таким же любопытством и участием, как и ты их, и все, что я сказала…
– Прежде всего, они встречали меня с предубеждением. Им уже все известно о немцах. Следовательно, им уже все известно и обо мне. И следовательно, им уже незачем было интересоваться мной.
– Мы недостаточно интересуемся тобой? Не так, как ты интересуешься нами? А почему у нас так часто возникает ощущение, что ты к нам прикоснуться брезгуешь? И почему такой холодный прием мы встречаем только от немцев? – Она говорила громко.
– У тебя что же, много знакомых немцев? – Он знал, что взятый им спокойный тон раздражает ее, но все-таки не мог его оставить.
– Достаточно, и кроме знакомых, которым мы рады, приходят те, которых век бы не знать, но с которыми нам пришлось познакомиться. – Она все еще стояла в дверях, уперев руки в бока, и вызывающе смотрела на него.
О чем она говорила? С кем она его сравнивала? С чьим холодным, жестоким, анатомирующим и анализирующим любопытством – Менгеле? Он покачал головой. Он не хотел спрашивать, что она имела в виду. Он не хотел знать, что она имела в виду. Он не хотел ничего говорить и не хотел ничего слушать, он хотел только покоя, лучше всего – с ней, но если с ней нет покоя, тогда – без нее.
– Извини. – Он натянул туфли. – Созвонимся утром. Пойду-ка я к себе.
Он остался: Сара слишком просила, и он не смог уйти. Но решил, что о своей работе говорить больше не будет.
9
Таким образом, для его любви выкраивалось все меньше материала. Стало затруднительно говорить о семьях, о Германии, об Израиле, о немцах и евреях, о его работе – и даже о ее, потому что такой разговор легко переходил к его работе. Он приучил себя подвергать цензуре то, что собирался сказать, воздерживаться от тех или иных критических замечаний о жизни в Нью-Йорке и по возможности не реагировать на те высказывания ее друзей о Германии и Европе, которые он находил неверными и претенциозными. Но было достаточно других тем для разговоров, была доверительность проводимых вместе уик-эндов и страсть проводимых вместе ночей.
Он так привык к самоцензуре, что уже не замечал ее. Он наслаждался тем, что их существование вдвоем становилось все легче и все прекраснее. Он радовался продлению стипендии и срока пребывания. Прошлой осенью и зимой он, еще не привыкший к городу, часто чувствовал одиночество. Грядущие осень и зима обещали стать счастливыми.
Но лишь до тех пор, пока ничтожнейший повод не привел к новому взрыву. В пуловерах и колготках Сары вечно были дырки. Она не обращала на них внимания, и, после того как Анди однажды указал ей на какую-то дырку, он уже знал, что, по ее мнению, и ему не следует обращать на них внимание. Но как-то вечером, когда они собирались в кино и она переодевалась, в пуловере оказались дырки на обоих локтях, а в колготках – на обеих пятках; Анди захохотал и указал Саре на дырки.
– Что такого смешного в моих дырках?
– Не обращай внимания.
– Нет, ты просто скажи, что в моих дырках такого интересного и комичного, что ты обязательно должен мне на них указывать и над ними смеяться.
– Я… Я должен был… – Анди затруднялся начать. – У нас так поступают. Когда у кого-то дырка или пятно, об этом говорят. Считается, что человек не