Майору что — теперь вперед только, отступа нет теперь. А каэнбэшники, они, собаки, подходчивые — в лоб не пошли. „Ба, — говорят, — дела какие. Ну, майор, молодец, майор. Вот открыл глаза нам, вот открыл. Поехали, — говорят, — сейчас оформим у нас, дело-то нешуточное! Кто-то сверху тут воду ого как мутит!“
Он и поехал с ними в управление. По дороге заехали в микрорайон „Мир“. Там говорят: „В машине подожди три минуты, мы коллегу заберем важного. Важняка“. Ушли. „Сумку, — сказали, — оставляем, придем сейчас. Смотри, чтоб не увели, документы тоже важные“. Майор наивный человек, не хитрый. Русский, одно слово. Остался ждать и ждал недолго. Подъехала „Волга“, из нее спецгруппа. Покрутили руки. Почки отбили — „где прячешь, сука нерусская“, кричали. А искать долго не пришлось. В сумке 51 грамм героина, статья подрасстрельная, на грамм перевес.
Ну, тогда еще следствие велось хоть как-то, пусть формально. Майор — писать. Я тогда с ним в одной камере СИЗО и сидел, я ему прошения и писал. Я в этих делах грамотный. Недаром сам был в прокуратуре следователем. Это потом журналистом. На чье имя только не слали. А Усачев — фамилия известная. И русских тогда сверху хоть поубавилось, но сразу всех не убрать. Вот стали искать справедливости во всех инстанциях, авось кто откликнется. По тюремной почте кое-кому переправили. Нашли справедливость. Два дня прошли, и в ночь приходит к нам в камеру генерал Акмурат Кабулов, начальник всех погранвойск. Ласковый. Отец солдата. Пришел, огляделся. „Ты, майор, погоди. Знаю, как тяжело тебе и обидно. Судьба такая — пограничника. Ты — первый встречаешь, а кто первый — часто не спасителем, а вором кажется. Но мы докажем. Честь мундира. Оправдаем. Ты, майор Усачев, пока тихо посиди, гусей не дразни — сам знаешь, каких. Ты посиди, а я до Самого дойду. Готово уже все, через два-три дня чистым выскочишь, в герои. А то шум пойдет — так замажут, что всем погранвойскам не отмыться!“
Я объяснял майору: генералу что? Генералу — погоны — крылья. Ты хоть сгори, они не опалятся. Нет, не поверил майор. Военный человек к начальству доверчивый. Последним словом пес поганый Кабулов его подкупил! Погранслужбу решил не марать. „Буду, Чары, ждать“. Я туда-сюда — он ни в какую. Весь серый стал совсем. А ждали недолго. Как обещал генерал Кабулов, так и вышло — через три дня майора — к расстрелу, а дальше забрали его сразу в специзолятор КНБ и вскорости расстреляли. А жена осталась так в Ашхабаде с детями. По проспекту N, дом 2 и сейчас проживает».
Чары многое еще рассказал, и более важное, и более острое — и про отношения, связующие Отца всех туркмен с муллой Омаром, и даже с самим Зией Ханом Назари, и про консульства в Герате и Мазари-Шарифе, которые эту дружбу обеспечивают, и про наркодоллары, лежащие в Арабских Эмиратах и принадлежащие самому Сердару Великому, и про нефтедоллары того же Сердара, но только в «Дойче банке». Он приводил цифры, имена, названия. Тут уж Логинов поработал ножницами, порезал да смягчил, а выпятил Усачева. И не из одного лишь своего дальнего расчета. В упрямой, но оказавшейся нежизнеспособной фигуре майора различил графическую, черно-белую, сутулую схожесть со своей.
Володя Логинов «сбил передачу» и уехал домой. Дома ему стало по-настоящему тяжко. Но не из-за скорби по Усачеву. Вот то, чего он ждал. Вот не бомба пока, но запал, с которым можно начать движение к настоящему действию или сразу же похоронить иллюзию возможности настоящего взрыва. Это нормальный, рабочий партизанский процесс. Но что, если Чары, докопавшийся когтистой лапой до дурака Кеглера, — не независимый журналист, а «агент» Миронова, посланный ему полковником с неведомыми целями? От такого опасения становилось зябко, голо. Ущербно. Он вспомнил слова, произнесенные его знакомым, швейцарцем Картье, светлая ему память: «Точное знание правоты не облегчает холостяку ранней старости».
Картье не дожил до ранней старости. С кем посоветоваться теперь? Только с самим собой. Все, что кажется правдой, может выйти ложью. Но Усачев? Это, похоже, не ложь. Пусть только это.
Еще он подумал о подвиге. Почему просто не пойти в студию и не сказать, не выкрикнуть в эфир вместо тухлых, обтертых новостей в эфир нечто самое важное? Не отраженное от неведомого туркмена Чары, а выстраданное, свое! Но что это? Про боевиков Назари, еще не совершивших чего-то похожего на то, что только что произошло в Америке? Про будущие войны за нефть? За свободу? За тождество с целью? Что это — самое-самое, логиновское? Одно слово, одно предложение? Больше сказать не дадут, отключат. Что можно успеть в одном слове? Ничего, кроме признания в любви. Но кому? Кому Логинов готов так признаться?
Бывшей жене? Нет. Боль выела ту любовь. Итальянке Марии, оставившей болезненный рубец и остывшей в добром далеке? Ей это пришлось бы по душе. Может быть, окрылило. А если и нет, то она бы по крайней мере поняла его. Но не готов он пожертвовать единственным словом ради Марии. Уте? Ей зачем? «Любовь не должна быть связью. Любовь должна быть свободой», — скажет она, выглядывая из амбразуры женского ее, немецкого тела. «Шару не удержаться на вершине горы», — ответит он, и она поймет его. В этом…
Вот он умрет. Не останется и книги. В Балашовы он не вышел. Но ведь есть закон физики — энергия его жизни не может просто сгинуть с уходом. Энергия — это информация. Это узелки соляных секунд любви на ниточке, погруженной в насыщенный раствор жизни. Где они? В чьей памяти? В каком хранилище чувств и поступков? Связь? Можно ли передать себя без утруждения связью? Та самая любовь, которая дается, а не берется — наверное, это и есть сохранный вид передачи себя. И Уте он не станет адресовать единственное такое послание!
Логинов вспомнил о маме. Не об отце даже, а о матери. Мамы давно не было в его жизни, и вдруг оказалось, что только она там и осталась. Он сказал бы ей это.
Вот сейчас пойти бы в студию и сказать в эфир вместо выпуска новостей: «Мама, мама, я люблю. Тебя». Ей-богу, это Владимиру Логинову важнее, чем майор Усачев.
Но мамы нет. Тогда… Тогда… Выбор неожиданно для него самого пал на Машу. Пусть чужая любимая услышит единственное важное, что умещается в слово. Она и расслышит, хотя, или как раз