«А-а-а-а! Суповая чашка? Это в то самое время, когда я трое суток не видел ничего, кроме сухаря, потому что кухни не поспевали за бешеным натиском воюющих частей? Книжки в аккуратных переплетах, кружевные накидки, когда я ночью царапал землю в двадцати шагах от неприятеля под непрерывным огнем?.. “Vergiss mein nicht”, [78] поднесенное в день торжественно-напыщенного гебуртстага, когда наш взводный, дважды раненный, выхватил шашку и повел “в штыки” и сложил на третьей пуле свою отважную голову?!! И все это полтора часа тому назад, когда удар за ударом брал штык новую позицию?!! Так вот же тебе “гебуртстаг”, вот тебе суповая чашка!..»
И тяжелый приклад солдатской винтовки опрокидывает приготовленную к обеду суповую вазу.
Это не извинение. Извинять здесь нечего. Нужно удивляться тому, что люди нашли в себе сдерживающее начало и не подвергли взятый город настоящему разгрому. Это объяснение опрокинутых книжных шкапов, усыпавших полы печатными страницами. Объяснение побитой местами посуды, сдвинутых вещей, сорванных фотографий. Такое объяснение приходит само собой, подсказываемое жизнью.
III
На Bank-Strasse [79] я зашел в раскрытую дверь квартиры монументщика. Первая комната была сплошь заставлена мраморными крестами и надгробными плитами, дальше шли уже жилые комнаты. Должно быть, монументщик был немного и художником, потому что за кабинетом с поваленной и сдвинутой с мест мебелью и усыпанным книгами полом была маленькая светлая комнатка, приспособленная для мастерской. Высокий четырехногий табурет возвышался посередине и на нем неоконченная мраморная группа: амур, величиною с трехлетнего ребенка, прислонившись к намеченному только в массе камня кресту, держал в руке опущенную вниз пальмовую ветвь.
В этой комнате по стенам тянулись полки. Белыми силуэтами подымались на них бюсты, все совершенно целые, не сдвинутые даже с места. И только один, сброшенный негодующей рукою, валялся на полу, отбитый от постамента и изуродованный: великолепные усы исчезли, заменившись неровным сколком отбитого камня. Пострадал немного и нос, а на груди, в промежутке между орденами и лентами, быстрый почерк наметил карандашом:
«Да здравствует Россия!!!»
Это был бюст Вильгельма II. Я прошел обратно в кабинет и остановился в задумчивости. В разбитое окно врывался ветер и сухо шелестел страницами разбросанных на полу книг. Было что-то старческое, изжитое в этом шелесте – и смутная жалоба чудилась в нем и горечь упрека за то, что человек, изображение которого с обломанными усами валяется в соседней комнате, довел свою страну до того, что постигло этот старый, красивый город. Очень печально стоять в беспорядочной холодной комнате, когда ветер залетает в разбитое стекло и качает забытые занавески…
К вечеру мне надо было поспать в Маркграбово. До вечера оставалось не так уж много времени, и надо было торопиться. Шофер озяб, дожидаясь меня, и раза два как бы нечаянно тронул гудок сирены. Я вышел в палисадник с голыми, поломанными кое-где кустами сирени, и пошел к машине.
Два солдата из санитаров, закинувшись назад, тащили перед грудью груды тарелок.
– Куда же так, земляки?
– В поезде, ваше высокородь, раненым все в лоточках подаем, пущай хуть теперь с немецких тарелок поедят! – весело объяснил один из них, приостанавливаясь на минуту. – Этого добра здесь гора, что же зря пропадает?!
Въезжая в город, я видел несколько солдат, возившихся с электрическими проводами. Тут же стоял автомобиль, в сложенном тенте которого аккуратно спрятаны были уцелевшие лампионы. Высокий молодой полковник распоряжался тут же и, любезно ответив на мой вопрос о местонахождении нужного мне учреждения, добавил, слегка посмеиваясь:
– Вот электричество провожу, станция уже работает, вечером освещу станцию и кое-где улицы…
Теперь, выезжая, я видел тех же солдат, только копавшихся на столбах с проводами, а полковник, за целый день, очевидно, не присевший ни разу, стоял на углу и кричал кому-то, махая рукой:
– Ну, пусти, пусти… Так, теперь по нижнему пусти… Ага, так!..
И на столбе, где возилась черная фигура солдата, прямыми белыми лучами мигала вспыхивавшая лампа, и похоже было, что большая белая птица трепещет сверкающими крыльями, усаживаясь на столб.
IV
Опять разрушенные во время сопротивления отступающего неприятеля деревни, бесконечная аллея, шоссе и еще более бесконечные обозы на нем. За каким-то селением большой двухэтажный дом, сплошь изрытый шрапнелью, с провалившейся крышей и высаженными начисто окнами. Большая черная дыра зияет между двумя окнами и через нее видна развешанная на противоположной стене карта двух полушарий. А на дворе, возле крыльца, валяются поломанные ученические парты. Несомненно, школа, и несомненно, – отсюда был обычный для высоких зданий обстрел, за который дом поплатился ответным обстрелом снарядами. А невдалеке от школы, в глубокой с крутыми краями канаве, лежит, приподняв слегка голову, старая гнедая лошадь. Должно быть, пристала в обозе, отслужив свое, и теперь отдыхает возле дороги, покорно глядя большими грустными глазами на мелькающую мимо жизнь. Сердобольная солдатская рука бросила у морды вязанку сена и поставила лейку с водой, укрепив ее камнями. Своеобразная мягкость в суровой смене жестоких дней…
Опять окопы, опять путаная цепь их в селениях, следы взрывов в домах и покосившиеся кресты по краям шоссе. Один попался повыше, поаккуратнее сделанный: холмик обложен дерном, а по углам его, как на страже, поставлены четыре белых, далеко видных камня, выкрашенных известкой. Должно быть, тут же с шоссе подобрали украсить родную могилку какого-нибудь фельдфебеля или унтер-офицера внимательные солдаты.
Уже темнеет. Темные тучи нависают ниже, и строгой тенью встает в неширокой аллее шоссе ночь. Она протягивает свое покрывало по полям, кутает перелески, закрывает канавы со сваленными в них лошадиными трупами, поломанными колесами и разбитыми веялками – всем сложным мусором, сопровождающим человеческую жизнь. И прячет следы войны – окопы, ревниво кутает их своей смутной пеленой и шепчет беззвучно.
Машина гудит ровным напряженным темпом; белые пятна фонарей бегут впереди длинными, яркими лучами, и, выхваченные из мрака, непрерывно отступают назад голые, освещенные деревья.
От Лыка до Маркграбова верст пятьдесят, и ночью все время кажется, что едешь в дремучем лесу, из которого фонари выхватывают только ближние деревья. Упругий ледяной ветер начинает давать себя знать, и хочется скорее в теплую комнату, к стакану горячего чая.
А по сторонам неотступно бегут развалины деревень, и редко где мелькнет красный огонек: это обоз заночевал в пути, и солдаты греются возле костра, задумчиво глядя на веселый перебегающий огонь. О чем они думают, эти черные склонившиеся фигуры? Какие сны посещают их, когда, привалившись, заснут они тут