«Контрабасистка с рыжим контрабасом…»
Контрабасистка с рыжим контрабасом
и огненным сияньем в волосах
мелькает – баттерфляем, кролем, брассом,
лучами, заплутавшими в лесах
непуганых, открывших не напрасно,
что выше прочих благ – уметь и сметь,
портал из зала – в мир широкий, праздный —
щипковый твой смычковый инструмент.
Пока я в круге, Вий меня не видит —
но всё же слышит и внушает страх,
что я не сохранюсь в бумажном виде,
а только электронка и астрал,
не стоит путать автора с героем,
у автора геройского – на час,
вот только ветер инструмент настроит —
твою тоску замаскирует джаз,
отполирует, растворит, отпустит,
опустошит, потом распотрошит,
всё это вряд ли объяснит акустик,
но знают можжевельник и самшит,
седьмой планетой Маленького принца
окажется твой страх, твой бред и быт.
Ведь я не дятел. Я другая птица.
Мне нравится летать, а не долбить.
Старочеркасские терцеты
Дышите ровно. Без меня.
Я выйду за пределы дня
сквозь луч стены, что вам казался плотью.
Нет ничего плотнее шор
на оба глаза. Порошок
их растворим в осенней позолоте.
Не потревожу интернет.
На телефоне денег нет —
не созвонимся. Встретимся в астрале.
Тревогу дня, горячку лба —
на колокольню, к голубям,
к ворчливым гнёздам в лестничной спирали.
Здесь нет ни мыслей, ни лица.
Мир хижинам – и мир дворцам,
вьюнкам, ромашкам, розам, гиацинтам.
Автобус без меня уйдёт,
останусь мокнуть под дождём,
как рудимент уехавшего цирка.
Уйду, дороги не спросив,
и кто-то, выйдя из такси,
пройдёт по мне сканирующим взглядом.
Так ничего и не поймёт,
поскольку всё наоборот:
щи – постные, а жемчуг – то, что надо.
У предвечернего окна,
по горло, до краёв полна
идиотизмом деревенской жизни,
займусь прополкой запятых
и ловлей рыбок золотых
в тетради школьной в голубую жилку.
«Ростов туманный, мягкий, незнакомый…»
Ростов туманный, мягкий, незнакомый,
фатин к лицу ему, хоть не по летам,
и органза. Свернув за угол дома,
не вовремя становишься поэтом —
проговорить бы мир на жёсткой прозе,
не приукрасить – вымолвить мой город,
не корчись, улица,
грубей и проще
скажу, углы срезая Пифагору.
Эклектик-город. Город-перекрёсток
Шелкового пути с Чумацким шляхом,
ты так усерден в том, чего не просят,
перешибаешь ёрничаньем пафос.
Ломай меня, кроши своей огранкой,
не обойди, я там, внутри – сияю.
Ты убедил с душевной перебранкой —
не безопасна хата та, что с краю —
я в эти куклы больше не играю.
«Это чёрное дерево робко пугает…»
Это чёрное дерево робко пугает,
растопырив навстречу свои пятерни,
мир боится людей, и трава под ногами
больше не распрямляется, чёрные пни
неуютны, и горестны длинные плети,
ничего, кроме графики серой травы,
и шипы на липучках впиваются в плечи, —
а ведь где-то по-прежнему тает ковыль
в осязаемом воздухе, ландыши-флаги
над поляной взвиваются – где компромисс?
Сколько подлости видели эти коряги,
как им больно – а вдруг они были людьми?
Булава, и каштан, и пехотная мина…
Кто продолжит логический ряд? Но не ты.
Ты – с последней претензией выползешь к миру —
и опять отхлебнёшь от его красоты.
Чуть заметный зелёный пушок вверх по склону
лишь слегка оттенит почерневшие кроны.
«Завариваю буквы в стакане…»
Завариваю буквы в стакане —
глядишь, и выйдет крепкий напиток.
Языческие джунгли желаний
светлеют, проясняются… старость?
У возраста свои перспективы
рискованного стихосложенья.
Языческой богини Халявы —
у нас её зовут вдохновеньем —
печальный, как увядший подсолнух,
не ждёт осенний полдень прозрачный,
слова-чаинки в нём невесомы,
дождём заварен пепел табачный.
Крым
Полуостров раздора лежит, как дитя в колыбели,
в рваных марлях рассветов, в нежнейших молочных туманах,
беззащитен и ясен под небом, а вольные страны
всё не знают – чьё это дитя, на разрыв его делят…
Мать лишь та, что жалеет – да что-то никто не жалеет,
кроме бога, а бога здесь много, как в море креветок,
клёв диктует течение, а не наживка – тем злее
в море катер – но море волнует не катер, а ветер…
Море просит о мире – Анапу, Стамбул, Мариуполь,
и Одессу, и каждый лиман Краснодарского края, —
краем розовым, голос его не уходит на убыль,
нерастраченной вечностью эти валторны играют,
и не льстит, и не мстит, и прощенья у смертных