Старуха подумала, что надо бы завтра все убрать при свете, а как выходить стала из часовни, столкнулась с Дураком.
– О-о-о-о! – Сын протянул ей икону «Страшный суд».
Они обронили, ей оставили. Значит, это он и есть сегодня, ее судный день.
Полупрозрачный месяц, раздвоившись, застыл и в речке, и высоко в небе, отбрасывая бледные тени, тонувшие в поднимающемся тумане. Мать и сын глядели друг на друга, оба плакали. Их дыхания, обратившись в пар, сливались и растворялись в вечернем тумане.
За толстенными стеклами уродливых очков глаза Дурака казались той же величины, что и текущие по щекам редкие слезы.
Старухины слезы катились уже не от ветра. Плакала она и причитала тонюсеньким голосочком – не над часовней, над собой. Она плакала оттого, что тетка Наталья пожалела ей квашеной капусты, когда она в положении была, вспомнила и папку, погибшего на фронте, не дошедшего ни до какого Берлина, а сгинувшего, как и другие мужики из их деревни, на болоте за двести верст отсюда. Перед уходом он смастерил машину, чтоб картошку чистили, как в городе. Он взял лист железа, свернул его в барабан, продырявил гвоздями, ручку приделал, чтоб барабан крутить и чтоб картошка шкрябалась и сама чистилась. Но картошку они всей оравой не чистили, так ели, с кожурой и землей.
Слезы лились и оттого, что жизнь в их местах – сущее наказание, а вроде и немцев не было. И мамку старухе стало жалко, и сыновей, и себя, так жалко себя, что не плакать она никак не могла, да и не хотела.
Старуха плелась к дому, прижимая к груди уцелевшую икону, в холодном влажном воздухе, не встречая преград и отклика, далеко разносился ее дрожащий, прерывистый голос.
Тяжело ступая, она вошла в дом, но и он не был ее убежищем, и в нем ее ждало все то же горе. Бездумно оставив на столе икону, она плюхнулась на стул рядом. У ног ее вились собаки, терлись, облизывали, ласкались, заглядывали в глаза, нет, они не ждали сахара, тот кусочек сам выпал нечаянно еще по дороге, и Тузик сгрыз его, вылизав траву и землю вокруг, поспешил за хозяйкой. Собаки утешали старуху, пытаясь любовью и преданностью заглушить ее горе, но она не замечала их, совсем не замечала.
Она проплакала до утра, а когда оторвала от подушки распаренное, одутловатое лицо, поняла: еще придут, в доме искать будут, Дурака прибьют.
Часовню она потом старательно прибрала, Дурак дверь подправил, замок повесил – пустоту запер. За часовню старухе более беспокоиться нечего, но куда спрятать икону?
Дурак о схороне никак не должен знать: они придут, дадут ему конфет или водки – все им покажет без утайки. Он же добрый, Дурачок-то, да и глупый…
Долго она ломала голову, наконец выдала:
– Леща хочу, ой как хочу. Поймай леща, я пожарю.
И Дурак, получив задание, возился со снастями, шел на реку, спускал лодку, ставил мережки.
Оставшись одна, кряхтя, в несколько приемов старуха отодвинула от стены железную панцирную кровать. До того не единожды она шарила и взглядом, и руками по кривым стенам избы, ощупывала, простукивала, ища место, где обои больше всего отстают от бревен, образуя достаточного размера пустоту. И как малое дите, старуха посчитала, что самое надежное место для иконы под кроватью, за обоями.
Понаклеено в их избе на стенах бумаги было не меньше дюжины слоев: газета с письмом пионеров в редакцию с просьбой дать им почтовых голубей погребалась под слоем розовых в цветочек обоев, а те, в свою очередь, закрывались «Нашим Первомаем» или строгим вопросом: «А вы готовы к противовоздушной и химической обороне?» Но и Первомай, и химическую оборону ждала судьба почтовых голубей: далее шли наслоения сиреневых и зеленых обоев, что выбрасывались в сельпо и красовались у половины в округе.
Портреты товарищей Молотова и Маленкова из «Крестьянской правды» или «Северного колхозника» и за тридцать шестой год, и за пятьдесят девятый не щадили разводы крысиных испражнений, итоги социалистического строительства в СССР, сессия Генеральной ассамблеи ООН и приветствия мастерам высокого урожая желтели, покрывались бурыми разводами.
Один за другим слой обоев и газет, на радость грызунам, клеился на муку, образуя при этом подобие прочной конструкции, самостоятельного сооружения, за которым вольготно и в полной безопасности десятилетиями гнездились и шныряли десятки крыс и мышей всех мастей.
Где предыдущий слой отходил от бревенчатой стены, в ход шли одиночные гвозди или прибивалась узкая полоска фанеры, а там, где сильно дуло, затыкали щель тряпкой. Так и жили все вместе с хвостатыми в полном согласии, но зато в тепле.
Старуха пропилила в толще обоев ножом подобие квадрата, толстого, неровного, выгребла оттуда труху и грязь. Тяжело дыша, выбралась из щели между кроватью и стеной, нашла в шкафу платок, любимый, штапельный, и завернула в него икону. Кряхтя, ползая на карачках за кроватью, она упрятала икону в пропиленную дыру, как в карман.
Далее старуха притащила рулон обоев, оставшихся от последнего ремонта, то есть пролежавших лет пятнадцать, оторвала от него куски и заложила их поверх платка, прежде чем заклеить вырезанное место традиционной мукой.
Когда вернулся продрогший на реке Дурак с единственной рыбкой, старуха успела кое-как навести порядок.
Спустя некоторое время она поведала ему, что приходили те самые мужики и отобрали икону. Дурак поверил, засопев, забившись в угол, до темноты молча чинил свои снасти.
Но те самые мужики не приходили, и каждодневные тревожные ожидания постепенно притупились, нужда отпирать часовню отпала. А когда наступило лето, старуха сходила только посмотреть, как обкошены Дураком венцы. Далеко это, тяжело ей. Из окошка не раз она за день на нее крестилась: так поставлена была часовня, что видна была из каждого дома деревни.
Нередко засмотрится старуха в окошко, задумается, и мутные глаза ее различают заросшие травой и пучками цветов холмики могил, покосившиеся кресты, колонки со звездочками. Здесь Пётр Тимофеич в кепке, в пиджаке, там брат его, тут товарка ее, Клавка, рядом племянница, кого тут только нет! Все серьезные, строгие…
– Покров сегодня, потому и пришла. – Сидя на скамеечке у часовни, старуха палкой ковыряла дырку в траве, еще зеленой.
Она оторвала от дырки взгляд, равнодушный, прищуренный от низкого осеннего солнца.
– Я уж и забыла, какие вы при жизни были, все в тумане, коли вспомню что, то вы как